Зал был просторный, весь прозрачный, и там, либо специально подсвеченные, либо намеренно утопленные в полутьме, висели десятки картин и рисунков Далмау, одни подписанные, другие – нет, все выполненные в то время, когда он работал на фабрике изразцов Мануэля Бельо, те самые, которые он складывал в папки, довольный или разочарованный результатом; те самые, которые Пако, беззубый сторож, по его словам, сжег в фабричных печах вместе с прочими пожитками Далмау после трагической кончины Урсулы.
Эмма и Далмау знали, с чем столкнутся. Педро Сабатер, барселонский галерист, все изложил Леону Везу, агенту художника, его другу и доверенному лицу.
На почетном месте висела хорошо освещенная, даже, по мнению Далмау, слишком, ибо скрадывался свет, исходящий от фей, резвящихся на песке, картина «Мастерская мозаики»: его убедили, будто картину выбросили на помойку вместе со скульптурой Родена перед проходившей в Барселоне Выставкой изобразительных и прикладных искусств 1907 года. Через двадцать пять лет картина обнаружилась. Эмма застыла перед ней в экстазе. Этой картины она никогда не видела: в те времена они с Далмау были в ссоре, а тот поддерживал целомудренные отношения с Грегорией.
– Совсем не так, как ты пишешь сейчас, но великолепно, – восхитилась Эмма.
Они двое, да еще галерист, стояли перед картиной. Галерея была закрыта для публики. Только секретарша вошла с ними внутрь.
– Вы уверены, что существует документ, удостоверяющий право собственности? – спросил Далмау, хотя Леон не раз говорил ему об этом в Париже.
– Да, – отвечал Сабатер, – каталог выставки тысяча девятьсот седьмого года. Они продали картину за двести песет.
Далмау саркастически улыбнулся. Убогие ублюдки, жалкие скупердяи, пожалевшие денег на то, чтобы приобрести для музеев Барселоны произведения мастеров импрессионизма, в конечном итоге нажились на его картине!
– Мне заплатили сто пятьдесят песет, – напомнил он Эмме. – А что насчет других работ? – спросил он у галериста.
Хотя и об этом ему уже рассказали в Париже, Далмау хотел все услышать здесь и сейчас, из уст Сабатера.
– Кроме портрета
Далмау сделал вид, будто это его не касается. Томас в Париже рассказывал, со слов адвоката Фустера, что пятисот песет не хватило на то, чтобы заплатить все проценты и покрыть немалые судебные издержки, и суд постановил продать с аукциона все конфискованные вещи, но никому и в голову не приходило, что среди этого имущества окажутся картины и рисунки.
А вот Эмма взяла бумаги, которые им протягивал галерист, больше для того, чтобы позволить Далмау одному подойти к рисованному портрету
О Маравильяс они заговорили еще в поезде, на пути в Барселону.
– Не знаю, что бы с нами было, – призналась Эмма, – если бы она не вмешалась; девчонка меня предупредила, что тот сукин сын из Пекина собирается продать тебя… но она же и украла рисунки, на которых я позирую голая.
– Да, это – натура противоречивая, взбалмошная, – посетовал Далмау, взмахнув рукой. – Но если бы она не продала те рисунки обнаженной натуры, их бы сейчас выставили в галерее, и что тогда?
– Думаешь, меня бы это задело? – усмехнулась Эмма. – Я там была настоящей красоткой. Мне бы хотелось их сохранить. Как ты думаешь, она еще жива?
– Кто, Маравильяс?
– Ну да.
– Нет. Конечно нет.
Мысли Далмау, пока он отвечал, устремились к Маравильяс. Она умерла, несомненно. Таким пасынкам судьбы, тысячами скитающимся по Барселоне, не светит долгая жизнь.
Теперь, поглядев на портрет
– Смотри, здесь значится швейная машинка, – ткнула она пальцем в страницу.
Далмау взмахнул рукой, давая понять, что не желает видеть документы, приводящие на память трагические события прошлых времен.
– И теперь они хотят, – обратился он к галеристу, – чтобы я подтвердил авторство всех неподписанных работ, включая рисунки.
– А вот маленькая наваха, – продолжала Эмма, не слушая, что говорит муж.
Далмау, забыв о галеристе, ласково улыбнулся ей.
– И вечное перо с золотым колпачком. Ручка моего отца…