В голове вдруг всё встало на свои места: «Позади меня стоит Пётр (сторож) — просто он бухой в дугу. Как я сразу не подумал?» — он даже теперь уже начал горько сокрушаться о своей постыдной несмелости и уже успел пожалеть о своём поспешном раскаянии: «Нетушки, как бы не так! Чтобы я завязал с металлом?! — хуюшки вашей Дунюшке! Петя-сторож — пьяный, и всего…»
Эпизод 2. Кладбище в майскую ночь
— Акакий-мертвец — голодный. — негромко кто-то прошептал Виктору в затылок.
И тут же, с перемазанными в грязи костями, да редкими клочками плоти, весь в лоскутах от старой холщовой вышиванки, во всей своей мертвецкой красе перед уже обмочившим штаны Виктором предстал трупак: «Ну не надо, не бойся, голубчик! Не надо! Тише, соколик!», — увещевал тот бедолагу. Его звали Акакий.
И откуда не возьмись, целыми ватагами — словно как по команде, отовсюду стали выползать мертвецы — один другого краше: кто-то как белый скелет, кто-то с ещё разъедаемой червями плотью, а кто-то — так совсем свеженький.
Здесь даже было немало Витиных знакомцев: вот в мощах того патлатого трупака без труда узнавался Гэндальф — старый, олдовый3 металлист. У него даже был свой метал-ансамбль — Vurdalak. Гэндальф когда-то работал на стройке и упал с подъёмного крана. Вон — дядя Володя Сивоконь, а тот долговязый в крутом розовом пиджаке — это никто иной, как Иван Кожемяка — при жизни он активно занимался рэкетом, ездил на разборки, сидел в тюрьме и шмалял4 из волыны5. Вон — батин шурин, вон — Андрюхин батя, а по чёрной рясе сразу угадывается наш прежний священник Никодим.
— Ну, кто это тут безобразит?! — спросила выползавшая из-под бугорка землячка.
— Вить, ты чё? Мудак что-ли? — процедил дядя Володя.
— Рок-н-ролл, бля! — сложив пальцы в козу просипел Гэндальф.
— Я его, суку, на части разорву! На кичу посажу щегла! — заголосил Кожемяка.
Вскоре поднялся неодобрительный ропот и мёртвые, медленно хватая руками воздух, приближались к юноше.
Акакий картинно поднял руки вверх, призывая усопших не спешить с расправой: «Не горячитесь, товарищи, не горячитесь! Не пристало нам — мертвякам, поднимать такой Содом. Перед нами — Вечность, нам следует быть выше всего этого».
— Конечно! Чего всем кладбищем из-за салаги беспокоиться? Ешь его, Акакий!
— Да я о том же! Из-за чего сыр бор-то? Из-за какого-то юнца безусого? — продолжал Акакий.
— Какое беззаконие! Что за безобразие? Чей это внук!? — волновались мертвецы.
Никодим неуклюжей походкой, в износках поповской рясы, гремя толстенной золотой цепугой с увесистым крестом наперевес, приковылял к Виктору вплотную и стал тщательно цедить его пустыми впадинами глаз: «Уж я то знаю, что это за гусь! По запаху чую! Эдакий смрад я ни с чем не перепутаю! По венам по его, по жилам, течёт треклятая кровь Амораловых! Будешь держать ответ, сукин сын, за всё племя!»
— Посадите белу птицу на перо! — осклабившись проревел разъярённый Кожемяка.
— А ну его, ребяты, на запчасти! На запчасти! — бушевали мертвяки.
— Ну, не перестало нам, усопшим, так шуметь, — спокойно продолжил Акакий. — Ну мы же все — земляки, соседи, а старожилы уж как лет триста друг дружку знают, как облупленных, и, почти все — приходимся роднёй!
— Да, роднёй! — соглашаясь ответил Никодим. — И дети-то мои — произошли от вашего проклятого семени, ни от моего вовсе. Пока я в церкви вёл свою паству к спасению бессмертной души, пока я, с высоты своего церковного чина, стоя у врат алтаря, освящал паршивых заблудших овец Светом евангельского чтения, такой же точно Аморалов искушал мою законную жену. Знай я то заранее — так ещё бы при жизни, в самом младенчестве, проклял это негодное отребье, в котором всю жизнь души не чаял и всё вытаскивал из вытрезвителей да обезьянников по всему Союзу.
Эпизод 3. Проклятие