— Не надо, командир. Не знаю, как ты, но я, если честно, прекрасно понимаю наших ребят. Прекрасно. И не могу их осуждать. В государстве, где все подчинено рынку, армия должна хорошо оплачиваться. Это абсурд, когда одни делают деньги — для себя главным образом, — богатеют, а другие по какой-то непонятной повинности должны защищать их дома, кошельки, их интересы.
— Погоди, армия всегда служила государству. Это же ясно.
— Нет, неясно. Государства бывают разные. Дворяне в России служили, потому что знали — защищают свое право на землю, на имения, на крепостных. При советской власти лично я защищал свое право на детский сад для своего сына, на его бесплатное образование, на бесплатное здравоохранение, которым пользовались мои старики. Наконец, на зарплату, которую получал регулярно. Теперь ничего этого для меня не осталось. Вон боевые выплаты за Чечню не могу получить третий месяц. Так на кой же хрен мне рисковать собой, ломаться здесь летом среди комаров, зимой подсыхать на морозе, не получать денег и изображать из себя патриота?
— Предложишь военным выйти на демонстрацию с красными флагами и лозунгами «Президента на мыло»?
— На демонстрации пусть ходят те, кого мучает совесть, что выбрали себе такого пахана. Им есть в чем покаяться. А я за него не голосовал ни разу. И если куда-то пойду, то не с плакатом. И не за господами Жириновским или Явлинским. У меня есть друзья понадежнее. Например Калашников.
Зотов опешил.
— Ты… ты что? Понимаешь, что говоришь? Чтобы такое ляпнуть… Ну, даешь!
— Испугался, командир? — Кулаков зло хмыкнул.
— Нет, просто возмутился. Чтобы такое пороть вслух, сперва нужно снять погоны. Или по меньшей мере подать рапорт на увольнение.
— Пожалуйста.
Кулаков спокойно раскрыл синюю папку, с которой пришел к командиру бригады, двумя пальцами вынул четвертушку стандартного листа бумаги и протянул полковнику.
— Что это? — спросил тот, разглядывая бумажку, как ядовитую змею, которую ему хотели подсунуть.
Спрашивал, хотя прекрасно понимал, что ему подавал Кулаков.
— Рапорт. Об увольнении.
— Не мудри, комиссар. — Впервые в их отношениях Зотов заговорил без командирских приказных интонаций. — Остынешь, поймешь, что делаешь глупость.
— Нет, Никифор Иванович, я сделал глупость, что пошел в военное училище, усугубил ее, когда согласился продолжать службу. Нам при выпуске предлагали уйти в запас за неимением вакансий в войсках. Я уперся рогом: как же, офицерская честь, присяга. В башке, шелуха была, вроде слов: «Кто еще, если не я?» Дальше наворачивать глупости одну на другую не намерен.
— Какие уж глупости, если служишь? Сколько уже отмотал? Пятнадцать лет? Посиди еще пять. Доживи хотя бы до минимальной пенсии.
— Вот уж нет, командир. Глупее решения не придумаешь. Сейчас я уйду и еще в каком-то деле устроюсь. Киллером, дилером — по крайней мере, в духе времени. А кто мне даст гарантию, что через четыре года меня не вышибут со службы к едрене Фене? И выйдет, что ни пенсии, ни шанса стать киллером у меня не останется. Не возьмут по возрасту.
Зотов стиснул челюсти, скрипнул зубами. Он уже сам давно подсчитывал свои шансы дослужить до предельного срока — пятидесяти пяти лет, — когда полковнику можно спокойно уйти в запас. Но всякий раз, подсчитав сроки, приходил к унылой мысли, что хорошего жизнь ему не сулила. Но поступать так же смело, как сейчас Кулаков, которого он всегда относил к беспозвоночным, Зотов не мог: не хватало решимости.
— И все же не торопись. Я твой рапорт в руки не брал. Одумайся. Мы все же не цыганский табор, а армия…
— Какая мы армия? — Кулаков вспылил. — Никифор Иванович, помилуй бог, ты-то хоть не городи хреновину.
Зотов привык к тому, что в бригаде он единственный кукловод и все, кого он дергает за ниточки, говорят только то, что предусмотрено для них автором пьесы, написавшим воинский устав: «Есть!», «Так точно». И никто не осмеливался ему, полковнику, бросить в лицо слова о том, что он городит хреновину. Он сам кому-то из подчиненных мог сказать такое, но ему — никто.
Тем не менее в тот момент Зотову и в голову не пришло рявкнуть на Кулакова, оборвать его, поставить на место. И не потому, что он не мог этого сделать или боялся обидеть подполковника, такое для него никогда не послужило бы препятствием. Хуже всего было то, что у него самого в разговорах со своим начальником — командующим округом внутренних войск — не раз начинало кипеть раздражение и только инстинкт повиновения — качество стадного барана, воспитанное военным училищем и годами служебной дрессировки, сдерживало возможный взрыв. И вот сейчас, если Кулаков не выдержал, значит, он переступил в себе некую невидимую черту, которая разделяет дисциплину и самостоятельность.