— Вон у нас в Заозерье, — сказал он, — жил старикан. Ему почитай без малого сто было. А крепкий был, язви его в душу, и нравом бешеный — чисто сатана. Разъярится — себя не помнит. А рукомесло у него было сапожное. Сидит при фартуке, дратву сучит, полный рот у него деревянных гвоздочков, и еще чего-то курлычет, вроде журавля. Вот раз под добрую руку говорит своей старухе: «Что скажу тебе, старая, пожили мы с тобой знатно». А старуха старая-престарая, на весь рот один зуб торчит, и глухая — плюнь ей в ухо, не услышит. «Чего, — спрашивает, — бормочешь?» А он опять: «Хорошо, говорю, пожили мы с тобой, старая!» — «Ничего, — отвечает, — может, и хорошо, уж и не помню». Тогда старик говорит ей: «А что, говорит, старая, скоро нам преставиться. Кто перед богом не грешен, перед людьми не виноват. Небось тоже грешна, любезная, а?» — «Окстись, — отвечает старуха. — Старый ты безмен с ржавыми гирями. Всю ты жизнь зазнавался и заносился, а слепой был и дурак дураком. Хорошо, я такая, соблюла себя. Другая показала бы тебе, ветродуй старый!» Ну, ясное дело, старикану лестно, смеется. «Все вы, говорит, Евины дочки, верные до случая, а подвернется случай — только бог и знать будет. Старая ты кочерга, гляди, как скрючило, помирать ведь скоро, что уж теперь с тебя возьмешь. Признайся, ведь был грех…» Слово за слово, и дернула нелегкая старуху. Всю жизнь вракала, а тут праведницей прикинулась. «Верно, говорит, только разок и согрешила. Сладок грех, все забыла, а его помню… подмастерье твой… рыжий, весельчак, пойдет в пляс, искры из-под сапог сыплются…» Старик слушал-слушал, ухмылялся все, не верил — брешет старая, дразнит его… И вдруг белее белого сделался да как хватит старуху колодкой по башке — из нее и дух вон. Его потом судили. Трясется, дрожит весь и плачет. Ему церковное покаяние определили. Вскорости и он помер. Все плакал, звал жалобно старуху, укорял ее: оговорила, мол, себя напрасно, в смертный грех ввела его.
Рассказ Филимона еще более подавил и без того угнетенного подпоручика, подавил своей жестокой правдой о женской неверности и непостоянстве.
Наш герой переходит от слов к делу и утверждает силой оружия социальную справедливость
Вдруг где-то вдали блеснул огонек.
Унылая сторожка стояла на отшибе, светясь тусклым, точно из слюды, оконцем. Дверь была настежь, слышался гул голосов.
— Ставлю на кон Лядовку, — говорил кто-то сиплым голосом. — Сорок шесть дворов, триста душ и не соломой избы крытые, а железом и шифером. Одного хлеба в летошний год взяли на большие тыщи.
— Врешь! Знаю я твою Лядовку. Истинная блядовка. Мужики там — кобели цепные. А Братовка моя хоть и не богатая, зато люди там христарадные.
— Христарадные… тоже скажешь. Да твоей Братовке называться бы Иудовкой. Мужики там сплошь душегубы, топорами секутся. На рождество снегу не выпросишь, да еще по шеям накостыляют.
— Буде вякать! Это тебе не Царство Польское. Там действительно… а Братовка — деревня как-никак, а русская, православная…
Друзья заглянули в оконце. Под светом плошки, в густом табачном дыму люди резались в очко, резались азартно и свирепо. И ставкой в их игре были волости, уезды и губернии. А судя по одежде и сумкам, то были нищие.
При виде офицера и здоровенного солдата игроки повскакали с мест, но Родион успокоил их:
— Не пугайтесь, добрые люди! Мы вам не помешаем. Позвольте погреться и обсушиться у огня.
— Пожалуйте, ваше благородие! — неуверенно сказал приземистый, крепкий и нестарый человек. — Куда путь держите? В такую ночь добрый хозяин собаку не выгонит.
Раскат грома, удаляясь и стихая, прошел где-то стороной.
— Значит, хозяин недобрый, — отвечал гость, примащиваясь подальше от зло и едко дымившей печурки.
— На станцию идем, божьи люди! — сказал откровенный Филимон, от уха до уха улыбаясь. — Да вишь, заплутались малость.
— Это смотря какая вам станция желательна, — отвечал нестарый человек. Он, видимо, был здесь коневодом. — Ежели Гремячи, тогда права держаться следовает. Ненадежная только станция, полна малиновых околышей. А вот ежели Собакино, тогда в акурат обратно идти. Оно конечно, дальше, зато вернее. — В его черных глазах весело и лукаво играло отражение колышущегося огонька плошки.
— Дозвольте спросить, уважаемый! — снова сказал очень вежливый Филимон. — Нам любопытственно, с чего это здесь сход божьих людей? Или, натурально, биржа какая? Я как у их благородия Вышеславцева в денщиках жил, царствие им небесное, их по карточному делу шандалом порешили… Тоже они все время на биржу бегали, как говорилось в ихней кумпании, деньги делать…
И опять тот же нестарый человек разъяснил: