— Вот японцу — тому жить легче, — говорил дядя Митя, следуя ходу своих мыслей. — И умирать ему не страшно. Поди, сколько раз рождается и сколько раз помирает, может тысячу. У него религия такая — буддизм, вечное воскресение и вечное искупление грехов прежней жизни. И от этого он бесстрашный. Врагам уши режет, а до точки дойдет — себе харакири сделает. А мы — люди православные, христиане. Нам до второго пришествия никакого воскресения из мертвых не будет. Я вот иной раз силюсь вспомнить: а может, и я жил в прежние времена. Глаза зажмурю до рези, звезды вижу, а чего другого не вижу. А то самому себе приснишься и станешь во сне думать — а не такой ли я был в допрежней жизни. А приглядишься — все тот же Дмитрий Иваныч Аникеев, одна нога обута и пьяный в стельку. Обидно. А ежели в прошлой жизни меня не было и даже во сне себя прилично увидеть не могу, с чего, спрашивается, я тогда в будущей жизни явлюся, с какой стати, а?..
На этот раз дядю Митю плохо слушали.
— Уходишь, Родя? — сказал отец. — Рановато, года твои не вышли. Но теперь чего говорить, поздно, раз записался в добровольцы. Втемяшил ты себе такое… Полководец! — сказал отец, печально качая головой. — Аникеевы все больше пахари да мастеровые. Один дядя Митя в ученые вышел. Да на тебя надёжа была. Однако слово дал — свято. Присягу помни. Вот тебе мое отцово благословение. Во имя отца и сына и святого духа, аминь! — Он встал, перекрестил сына, сам перекрестился, на миг отвернул лицо, чтобы скрыть слезы. — Береги себя. Мать не забывай. Один ты у ней остался. Ну, мать, собирай его в дорогу, пора! — добавил он тихим голосом.
Мать заплакала и, плача, стала собирать сына. Никогда еще не было ей так неуютно и муторно среди этой чудно́й мебели, сработанной руками ее мужа, среди всех этих пузатых шкафчиков, резных комодов, раскоряченных табуреток с вывернутыми, как- у таксы, ножками. И сын зажмурился, чтобы не видеть страданий матери.
Солнце еще не зашло, когда Родион, нацепив на плечи вещевой мешок, присел со всеми перед дальней дорогой.
— Младший, встань! — сказал отец и, поклонившись на образа в углу, перед которыми теплилась лампадка, пошел к дверям.
Перекрестилась и мать дрожащей рукой. А дядя Митя, про которого шла молва, что он в бога не верит, раз в церковь не ходит и на исповеди не бывает, сказал напоследок, невнятно всхлипнув:
— Да хранит тебя господь бог от смерти, раны и вражеска плена.
Юный доброволец вышел из дому. С поворота оглянулся: на пороге стояли мать, отец и дядя, и крыша отцовского дома была как бы покрыта снегом — то возвратились голуби. А Яшка метался над заколоченным окном чердака, то присаживаясь на карниз, то вновь пускаясь на поиски потерянного входа в голубятню.
Родион вздохнул и с великой нежностью помахал им всем рукой на прощание.
Как юный герой был унижен в своей любви к Анне
Он еще издали увидел ее. Она шла ему навстречу от единственной на весь околодок водопроводной колонки, неся ведро с водой. По-видимому, она занималась стиркой: юбка была подоткнута, обнажая загорелые мускулистые икры; рукава засучены, на сильных руках пониже локтя искрился золотой пушок; рыжие пряди волос выбились из-под косынки, сверкая на солнце и придавая веснушчатому, бледно-розовому, потному лицу выражение веселое и задорное.
Увидев ее так близко от себя, Родион побледнел, и глаза его наполнились смятением и тревогой. Голос его прерывался, когда он заговорил:
— Здравствуйте, Анна Васильевна! Позвольте, я помогу вам.
— Ничего, мы привычные, — отвечала Аннушка, с озорным любопытством разглядывая соседа.
У него был препотешный вид в картузе, который сел ему на оттопыренные уши, в непомерно больших и ветхих дядиных башмаках с высоко загнутыми и побелевшими от времени носами, с вещевым мешком, который делал его горбатым.
— Куда это вы собрались? — спросила Аннушка.
— На войну, — гордо отвечал юный солдат.
— Господи помилуй! Неужто призвали?
— Нет, я доброволец.
Она поставила ведро на землю и внимательно присмотрелась к чудаковатому пареньку, чьи пламенные взоры частенько служили поводом для грубых шуток ее мужу. Не далее как два часа назад парикмахер, захлебываясь от удовольствия, рассказал ей «про художества ее блажного обожателя», который спас куклу, оставив в огне живую девчонку.
— Ох и умора, — повторял он.
Аннушке эта история показалась отнюдь не смешной и не забавной, а печальной и трогательной, и это неожиданно взорвало парикмахера.
— А я говорю — умора. Цыц, дура! Тоже нашлась жалостливица, святая заступница! Шашни заводишь, стерва!
— В своем ты уме, сом бешеный! — огрызнулась жена с презрением. — Скоро на детей кидаться начнешь, чертов ревнивец!
Она устала от диких припадков его слепой ревности, особенно к этому смешному юнцу, который никогда не заговаривал с ней, избегал ее и в то же время преследовал ее настойчивыми взорами, заставляя порой краснеть, теряться и потуплять глаза. Он неожиданно и внезапно появлялся под ее окнами и незримо присутствовал, казалось ей, в ночной темноте сада.