Фельдшер молча наклонился над серым от изнеможения солдатом. Пораженный его необычайной молодостью и осмысленным взором, он велел его развязать.
— Что это с тобой, братец, приключилось? — спросил он участливо.
Родион помолчал, с наслаждением почесывая ноги, зудевшие особенно в тех местах, где слишком туго были стянуты ремнем.
— Не могу знать, — ответил он наконец, опасаясь говорить правду, вызывавшую у людей недоверие и насмешку. — Я и сам не пойму, — продолжал он задумчиво, как бы разговаривая с собой. — Пришли на передовую ночью… Шестьдесят верст — по весенней распутице… Все были чуть живые. И заснули… и я со всеми…
— Но все проснулись, а ты проспал атаку? — сказал фельдшер, нечаянно сунул в рот папиросу горящим концом, обжегся, сплюнул и помрачнел. — Какой части?
Родион ответил.
— Мобилизованный?
— Доброволец.
— Ах вон оно что, — сказал фельдшер и вдруг присвистнул. — Веселый ты, одначе, солдатик, как погляжу. Сюда шел — «ура» кричал, а пришел — «караул» заорал. Бывает, знаем. — И злым, свистящим шепотом: — Врешь! Насквозь вижу. И не спал ты вовсе, а от боя укрылся. Душевный ты дезертир — вот кто.
Родион оторопел, он не знал, что отвечать, так неожиданно и дико было это обвинение. У него было такое ощущение, словно его отхлестали по щекам, он весь горел.
Предубеждение слепо и несправедливо. Врач, которому фельдшер доложил историю молоденького добровольца в своем премудром толковании, отнесся к солдату Аникееву настороженно и даже подозрительно.
Широкое, одутловатое лицо врача было покрыто потом, потухшие глаза ничего не выражали, кроме предельной усталости. Он облизывал пересохшие губы, иногда разминал сведенные судорогой пальцы.
Он тщательно осмотрел Родиона, к удивлению своему не обнаружив на нем ни одной свежей ссадины, ни одной царапины, никаких следов ушиба и падения. Лишь землистый цвет лица свидетельствовал о том, что солдат пробыл некоторое время в подземелье и перенес кислородное голодание. Зато грудь солдата, украшенная следами былых драчливых похождений, привлекала внимание.
— Эге! — проговорил врач хрипловатым голосом, обращаясь к фельдшеру. — А рубец солидный, видно от ножа. А, черт их подери, я всегда думал, что все эти окраинные драчуны и забияки в настоящем деле оказываются трусишками.
Родион вспыхнул. Это было уже слишком, не для того пришел он на войну, чтобы над ним смеялись. Сотни боев, в которых он участвовал, десятки сражений, выигранных им под душной крышей голубятни, ожили в его памяти.
— Нет, никакой я не сорви-голова. И белый рубец — тоже не след драки или поножовщины. Это честное ранение. Зачем же позорить раны! А если я, замученный переходом, заснул и проспал атаку, — что из того, это со всяким может случиться. Да и была ли атака? Может, и атаки-то никакой не было. А был гром и шум грозы… — Он говорил страстно, гневно, возмущенно, он почти кричал от незаслуженной обиды.
— Как же так, проспать атаку… — сказал врач неуверенно. — И вас не разбудили ни грохотанье пушек, ни взрыв снаряда?
— Да ведь он и сны видел, — вставил фельдшер язвительно.
— Вот именно, — проговорил быстро Родион, вспомнив вдруг все, как было, как невероятной силы гром разбудил его и тотчас землянку окатило быстрым ливнем. — Мне приснилась гроза. Потому-то я и проспал атаку. Она слилась с громом ночного боя. Это странно, но это так. Как же это я раньше не понял… — Он говорил беспорядочно, сбивчиво, но искренне и правдиво.
Врач был явно заинтересован. Но фельдшер захихикал, потом зло заявил:
— Все это враки, Алексей Петрович! От первого до последнего слова отъявленная чушь и брехня. Укрылся от боя, сукин кот, вот истинная правда. Его надобно судить военно-полевым, и не иначе. — Он поджал и без того тонкие губы, которые как бы исчезли с лица, оставив едва заметную темную полоску.
Врач хотя и не согласился с ним, но и спорить не стал. Он был до крайности утомлен. За последние дни ему пришлось удалить, отрезать, отнять столько разных частей и частиц человеческого тела, что, право, из всей этой массы костей, крови, кожи и мышц можно было воссоздать не один десяток добрых молодцев. В ушах его еще стоял рев оперируемых, которые изгрызли в нестерпимых муках деревянное изголовье операционного стола. С их неистовством и бешенством едва справлялись дюжие санитары. Наркоз был плохой и почти не действовал, хирург кричал на раненых, чтобы хоть криком немного оглушить их… Ему ли, врачу, распутывать на фронте эту нелепую, анекдотически смешную и подозрительную историю? Он нашел, как ему казалось, наилучший выход: направил добровольца Аникеева в тыл на испытание.
А фельдшер собственноручно приписал: «на испытание умственных способностей».
Юный доброволец убеждается в том, что действительно был контужен
Чем дальше уходил поезд от фронта, тем угрюмей становилась тоска юного добровольца. Он был молчалив и нелюдим.