На третий день ночью стук в дверь. Грохот такой, кто раз его услышит, на всю жизнь запомнит. Спрашиваю: «Кто там?» — «Откройте, — отвечают, — свои, полиция и понятые». Вот тебе и свои. А только я ничего не понимаю. С чего вдруг полиция ко мне нагрянула? Неужто опять какого политического выудил? Сам-то я ни сном ни духом, политика не по моей части, больно для меня материя мудреная.
Обыск учинили основательный, половицы подняли, — может, какие прокламации искали или другую какую запрещенную литературу, не знаю. Только ничего не нашли. Куда уж нам до прокламаций. Ну и заграбастали меня, раба божьего. Ордер прокурора на арест предъявили, натуральный. «Не сомневайтесь, говорят, Мандрыка, ордер без фальши, и подпись на нем настоящая, без подделки. Можете убедиться. По случаю военного времени ордера заготовлены впрок». И показывают мне пачку таких ордеров с подписью и печатью, остается только фамилию арестованного проставить.
Пошло следствие, закрутилась машина. То ли с небрежности, то ли по злому умыслу, но только тот самый самоубивец, который писал мне справку о политической благонадежности на предмет получения медали, прибавил две буковки «не», всего две буковки, и получилась справка о политической неблагонадежности. И вся недолга, зарезал без ножа. Как говорится, умный осел мудрее глупого льва. Припомнили мне того утоплого, политического: дескать, был я с ним не то в свойстве, не то в родстве, не то в заговоре. И фамилия у него — как раскапывать стали, — на мою беду, сходная с моей оказалась: меня Мандрыка Иван Спиридонович, его Мандрыкин Иван Иванович. Ну надо же такому случиться. Игра природы, фантасмагория. И смех и грех. Черт их знает, чего наплели. Не сын ли, говорят. Меня никто и слушать не хочет. Вчерашний день пятый зуб выбили. «Попалась, говорят, канарейка, теперь с волей не скоро свидишься. Самое меньшее — пять лет в места не столь отдаленные».
Десятый месяц по тюрьмам таскают. «Ничего, говорят, не унывай, десять месяцев не десять лет, еще натерпишься и наплачешься по этапам».
История эта взволновала Родиона. Но какой-то дядя дернул его за рукав и шепнул ему:
— Ты, новичок, знай: слушать слушай, а язык на замке держи. Тут одних живцов до черта, ты только подумаешь, а уж он, зараза, услышит, да еще услышит не то, что ты думал. И пошел стучать на тебя. Слезам не верь, иные водой плачут. А словам — и подавно. Иной сам болтает, а потом доносит на того, кто слушал и не донес на него. И еще, понимаешь, подлющий прием: наклепают на честного человека, будто в живцах и топтунах ходит, а настоящий тем и пользуется и губит безвинных. — И шепотом поведал: — Понимаешь, он и первый машинист, и первый стрелочник, и первый человек в околодке. А на деле он — рыжий кобель и первая сволочь, и боле ничего. Ну, я и сказал, — верно, подвыпил малость. А меня, понимаешь, в зубы и сюды приволокли. «За что же?» — «А за то, говорят, небось надоело тебе слушать — я первый, я первый… небось про рыжего кобеля выражался, первой сволочью обзывал?..» И опять меня в морду. «Смилуйтесь, — кричу, — ведь это я про Кузькина — соседа моего, подлюгу. Что он за шишка такая?» А мне отвечают: «Знаем мы, про какого Кузькина. Мы тебе покажем шишку, будешь знать, как выражаться про государя…» И в морду, понимаешь, и в морду…
Кто-то неожиданно возгласил гулким, как медный колокол, басом:
— За невинно ввергнутых в темницу и узилище господу помолимся!
И согласованным, удивительно мелодичным хором подхватили:
— Господи помилуй, господи помилуй, господи по-ми-илуй!
Третья и последняя поучительная история
Этот человек заговорил как-то сразу и бурно. Выпалит залпом сотню слов и умолкнет на минуту-другую, потом новая сотня слов и снова долгая пауза, и только пот струится по его серым, заросшим, впавшим щекам. Он до того был потрясен своим несчастьем, что, видимо, ни о чем другом ни говорить, ни думать не мог.
Волосы его были спутаны и всклокочены, помятое лицо измучено бессонными ночами, а глаза сверкали каким-то сумасшедшим блеском, огоньком насмешки, злобы и железного упрямства.
— Началось с обыкновенного котенка. Пристал к нам на даче, ну и прижился. Потешный. С хвоста настоящий породистый сибиряк, а шерсть дыбом, как у вахлака. Мы долго придумывали ему имя. Кто предлагал — Мурзик, Васек. А меня черт дернул, — давайте, говорю, окрестим его пооригинальнее. Что-нибудь вроде Тимофея, Титуса или Маркела. Скажем, Маркел, а фамилию дадим ему Тютькин.
Почему мне взбрело на ум такое имя — объяснить не могу. Забавно. Знал бы, что из этого выйдет, ни за что не стал бы крестным этого невинного создания. Но, как говорят, коли суждено шею сломать, ступенька найдется.