Но, оставляя это в стороне, мы остановились – другой испанец и я – на постоялом дворе, где я оказался в величайшей опасности и имел наилучшую возможность быть счастливейшим – возможность, какой не имел никогда раньше и никогда в жизни не буду иметь. Так как там обедало много народа, то мой спутник и я – мы дожидались, когда они кончат, чтобы сесть, но в это время какой-то старик, лет пятидесяти, умышленно начал говорить о новой религии, о религии реформированной, часто повторяя это; и, хотя он был уроженцем Женевы, он говорил на чистом итальянском языке, причем, когда он увидел испанцев, ему показалось уместным говорить громче, чем это было нужно. И, чокаясь кубками, они говорили ересь, вполне достойную людей, наполнившихся вином. Мой спутник говорил мне, чтобы я молчал, а они, поднимая кубки за здоровье своих покровителей, все возвращались к разговору о новой религии и о реформированной религии, так что вынудили меня спросить, что это была за религия и кто ее реформировал. Они ответили мне, что это была религия Иисуса Христа и что реформировали ее Мартин Лютер и Хуан Кальвин. Не слушая дальнейших слов, я сказал им:
– Хороша, должно быть, религия, реформированная двумя столь великими еретиками.
В трактире поднялось возмущение, и на меня и на другого испанца посыпалось столько ударов шпагами, что, если бы мы не поднялись на лестницу, нас искрошили бы. Хозяйка прекратила эту схватку, посоветовав им подумать о том, что они делают, так как мы были помещены здесь герцогом. Возмущение улеглось, потому что в то время еще не отказывали в повиновении герцогу Савойскому,[397] хотя отказывались повиноваться римской церкви. Когда шум утих, этот старик сказал мне:
– Почему вы называете еретиками двух столь святых мужей, последователями мнения которых является столько людей?
– Почему, – ответил я, – вы зовете святыми и реформаторами религии Иисуса Христа двух людей, которые всем и во всем, в жизни и нравах, были против учения Иисуса Христа и его Евангелий, которые были людьми распущенными, порочными, бесстыдными, лживыми, обманщиками, возмутителями государств, врагами всеобщего спокойствия?
Старик опять хотел возобновить беспорядок, и так как ему опять напомнили о страхе и уважении к герцогу, он замолчал, сказав только:
– Много званых и немного избранных, и эти избранные – мы.
– Лучше вы сказали бы, – ответил я, – много схваченных и немного званых, потому что они не идут в руки папы.
Странная вещь! Есть люди, находящиеся настолько вне естественного порядка, что из-за одной только распущенности и лени они отклоняются от той самой истины, которую в душе знают и признают. И у них есть могущественные люди, которые покровительствуют их заблуждениям, так что те и другие следуют их дурному намерению. Могущественные – говоря, что следуют учению людей мудрых, а другие – говоря, что имеют поддержку в могущественных князьях, как будто в этом было оправдание для стольких пороков и гнусностей, какие они совершают под покровом той распущенности, с какой заставляют их жить их учителя, в губительных мнениях которых есть вещи настолько смешные, что кажется, будто они намеренно хотят заблуждаться.
Глава IV
Из Турина я вернулся в Милан, потому что, хотя я имел намерение отправиться во Фландрию, я не нашел подходящего случая для этого, а кроме того, узнал, что войска из Фландрии направлялись в Ломбардию. К тому же я уже был во Фландрии с этими самыми войсками при генеральном штурме Маастрихта,[398] где со мной случилось очень забавное приключение, которое могло бы быть очень неприятным. При разграблении этого города я захватил небольшую лошадь, самую лучшую из всех, какие были в одном знатном доме, и сел на нее без седла – так как во время суматохи не обращают на такие вещи большого внимания, – но, в то время как я выезжал из города, за мной бежало больше трехсот коней, потому что взятая мной лошадь была кобылой в самой поре, и если бы я не соскочил с нее на землю, меня сильно избили бы передними ногами преследовавшие ее ухаживатели.