В стране, где Юлией венчанныйИ хитрым Августом изгнанный,Овидий мрачны дни влачил,Где элегическую лируГлухому своему кумируОн малодушно посвятил…(24 марта 1821г.)

Несколько дней спустя опять с Овидия начинается великолепное письмо к Чаадаеву:

В стране, где я забыл тревоги прежних лет,Где прах Овидиев — пустынный мой сосед…

Такая далекая и такая сходная реет около него тень изгнанного римлянина. В ней отблеск преемственности, в ней общность судьбы и песен, связывающая поэтов через века, через различие расы и языка.

В моих руках Овидиева лира,Счастливая певица красоты,Певица нег, изгнанья и разлуки,Найдет ли вновь свои живые звуки?..(«Желание». 1821)

Еще явственнее говорит он о своем призрачном спутнике в письме к Баратынскому:

Еще доныне тень НазонаДунайских ищет берегов;Она летит на сладкий зовПитомцев Муз и Аполлона,И с нею часто при лупеБрожу вдоль берега крутого…(1822)

Все эти разрозненные сопоставления, сближения Пушкин собрал, законченно выявил в отдельной оде, посвященной Овидию. В ней столько же личного, автобиографического, как и в послании к Чаадаеву. Только к римскому поэту Пушкин обращается иной стороной своего «я». Письмо к Чаадаеву говорит о преодолении и собственных слабостей, и внешних ударов. В оде «К Овидию» вылились горькие чувства изгнанника:

Овидий, я живу близ тихих берегов…Твой безотрадный плач места сии прославил…Как часто, увлечен унылых струн игрою,Я сердцем следовал, Овидий, за тобою!

В черновиках сопоставление, перекрещивание, сближение их судьбы выступает еще выпуклее:

Еще тобою полн угрюмый сей предел.Здесь любит находить мое воображеньеУединенного поэта заточенье…

Точно сквозь столетия Овидий видится ему, как смутный двойник:

И светом, и собой, и жизнью недовольный,С душой задумчивой, я ныне посетилСтрану, где грустный век ты некогда влачил…Как ты, враждующей покорствуя судьбе,Не славой, участью я равен был тебе…

Все теснее сплетается в воображении поэта печаль римского изгнанника с собственным одиночеством. Местами не разберешь, о ком Пушкин говорит: о себе? об Овидии?

Напрасно грации стихи твои венчали,Напрасно юноши их помнят наизусть:Ни слава, ни лета, ни жалобы, ни грусть,Ни песни робкие Октавия не тронут…

Первые две строчки Пушкин мог целиком отнести к самому себе.

В отчизне варваров безвестен и один,Ты звуков родины вокруг себя не слышишь;Ты в тяжкой горести далекой дружбе пишешь:«…О, други, Августу мольбы мои несите!..»

Эту строчку год спустя Пушкин применил к себе: «О други, Августу мольбы мои несите! но Август смотрит сентябрем… Кстати, получено ли мое послание к Овидию? будет ли напечатано?» (октябрь 1822 г.).

Овидий действительно засыпал Августа мольбами. Тут неприступная грань между русским и римским поэтами. Овидий был лишен всякого чувства собственного достоинства, был готов льстить Августу, чтобы добиться возвращения в Рим. Пушкин мягко, точно боясь независимостью своей оскорбить дружественную тень, оговаривается, что только «грубая гордость» может оставаться бесчувственной к жалобным и унылым прощальным элегиям Овидия, но черту между ним и собой проводит. Как часто бывало у Пушкина, первый набросок полнее выявляет личные чувства, из которых родились стихи:

Я грубый Славянин — я слез не проливал,Но знал несчастие. Изгнанник самовольный,Забытый дружеством, собою недовольный,Страстьми растерзанный, задумчив я бродилВ стране, где грустный век ты некогда влачил.

Это черновик. Для печати Пушкин так переделал эти строчки:

Перейти на страницу:

Все книги серии Жизнь замечательных людей

Похожие книги