Дойл подтянул штаны, прикрыл натертый пах, потуже завязал шнурок. Сам того не зная, Калеб Дойл прославился своей застенчивостью. Друзья посмеивались: даже любовники не видели его обнаженным. Теперь можно включить свет. Вспыхнула флуоресцентная настольная лампа, проступили очертания кабинета: стенные панели и обои, створчатое окно, полки, забитые книгами и рукописями. На полу – еще больше книг, толстые научные и философские тома. Они куплены недавно, однако Калеб совсем перестал читать, забросил даже биографии, служившие ему отдушиной чудесные и ужасные истории мужчин и женщин, по большей части – людей искусства: Билли Холлидей, Скотт и Зельда, Караваджо, Дженис Джоплин, Т. Лоуренс[15] и прочие. На столе возле компьютера, похожий на перевернутую черепаху, лежит радиотелефон. Нежно-персиковый шарообразный «Макинтош» заброшен, Калеб не включал его уже много недель. Темный экран – кривое зеркало, в котором Дойл видит сейчас бледного придурка в розовой футболке, с козлиной бородкой, в очках в черной оправе. Сидит посреди увеличенной отражением комнаты, похожей на учительскую.
Задорная бородка теперь кажется нелепой, а комната – чересчур торжественной. Не берлога мастурбирующего подростка, а кабинет драматурга, зрелого человека, средних лет писателя – в пятницу ему сравняется сорок один год.
Он с наслаждением тыкал себя носом в дерьмо дня рождения. Эта дата не пройдет незамеченной, он устроит праздник. Великое искусство мазохизма! Сорокалетие он перенес сравнительно безболезненно, думал, и сорок один перетерпит. Праздник он затеял в порыве отваги, на гребне разноса, учиненного ему «Таймс». Нужно гордиться тем, что глупцы отвергли его пьесу. Он задумывал вечеринку в духе «имел я вас», а не «вы меня». Но опьянение неудачей прошло, эйфория сменилась горечью, провал пьесы ощущался как рубеж – молодость закончилась. Праздновать конец юности – нелепое извращение, все равно, что созвать друзей полюбоваться, как он пустит себе пулю в лоб.
Чушь, чушь, чушь! Мысли, которые лезут в голову в три часа утра. Три часа утра почти наступило – электронные часы на подоконнике показывают 2.49. Уснуть Калеб не мог. Оргазм по телефону пробуждает жалость к себе и не способствует хорошему сну. Интересно, как мистер 581 – телефон небрежно нацарапан на промокашке – воспринял эту мизансцену? Даже глазом не моргнул, когда Калеб расписывал вечернюю службу, а затем – минет. А вдруг он действительно добрый католик и живет со своей мамочкой?
Не стоило в это лезть. И уж вовсе ни к чему было выкрикивать в момент оргазма «Тоби»! Разумеется, он думал о Тоби. Последний раз хороший секс у него был с Тоби. И плохой – тоже, но вспоминался хороший, когда еще верилось, что секс и есть любовь, а любовь и есть счастье. Подсознательно он все еще помнит о Тоби, ничтожестве Тоби. Калеб ненавидел свое подсознание.
И комнату свою ненавидел. В распахнутую дверь проникал мягкий полусумрак гостиной. Роскошная жизнь опустошила его, он возненавидел все, даже собственный дом. В кабинете царил беспорядок – творческий беспорядок, вот только писать он бросил – но в остальных комнатах такая чистота, такая невыносимая опрятность! Он не заслуживал подобного дома. Когда Калеб купил его четыре года назад, он был удачлив, и мир был в долгу у него. Пентхаус казался отдельным коттеджем, даже маленькой виллой на крыше старого офисного здания, нависавшего над тупиками позади Седьмой улицы. С двух сторон – лоджии, дубовый паркет, мебель из загородного английского дома – куплена у владельца – крошечная кухня, скорее, камбуз, и всего две жилые комнаты, одну из которых он превратил в кабинет. Жилье небольшое, и все-таки не хватает уюта.
Поднявшись, Дойл прошел в гостиную. Будь он персонажем пьесы или романа, подумалось ему, самое время налить себе выпить. Но он не пил – не имел привычки. Раньше Дойл радовался, что не испытывает тяги к алкоголю, но потом понял, что трезвый человек бывает не менее жалок – отравленный депрессией, впавший в меланхолический запой.
Он распахнул двойную балконную дверь. Ворвался шум города. Дойл вышел на лоджию. Ночной воздух слегка раздувал рубашку, ступая босыми ногами по холодным камням, он словно исполнял обряд покаяния. Член в спортивных штанах съежился, превратился в твердую и никому не опасную почку.