– Больничная порнография, условные знаки скорби – столь же условные, как двенадцатидюймовый хер в порно. Подлинный опыт гораздо глубже и не поддается описанию: три года больниц и ремиссий, месяца безнадежности и отчаяния, потом надежда возвращается, и вновь исчезает. И это случилось не только с Беном – со многими, многими другими. Не с чужими, с людьми, которых они оба хорошо знали. Несчастье ни с кем не разделишь, оно нуждается в одиночестве. По мере того, как Бен становился все менее похожим на самого себя, превращался в инопланетянина, в нечто омерзительное, Калеб начал мечтать о его смерти. Однажды под вечер монитор перестал подавать сигнал. С яйца умирающего сошли последние краски, душа, в последний раз содрогнувшись, растворилась в мягком голубом сумраке. Он ушел. Тело вынесли. И теперь это снова был Бен. Почти сразу же он стал Беном, потому что теперь Калеб мог вспоминать его не только больным, но и здоровым, сложным и глубоким человеком, большим, добрым, спокойным человеком, который никогда не нуждался в любви Калеба так, как Калеб нуждался в его любви.
Шесть лет прошло. Появились деньги, успех. Калебу казалось, он преодолел скорбь, но он лишь пробежал над ней по хлипкому мостику успеха. А теперь мостик рухнул.
Он лежал в кресле на боку, прикрыв глаза, стиснув зубы. Сегодня он не станет играть в эту игру. Не будет смешивать жалость к себе с тем давним горем. Это мы уже проходили. «Вечер жалости к себе», называет это мать. Он весь – как открытая рана.
Калеб глубоко вздохнул и рассмеялся. Да, в его груди таился смех, раздутый, болезненный пузырь смеха.
Вот почему Тоби его бросил. Калебу и самому с собой противно. Если б уйти от себя!
Ладно, сказал он себе. Если уж взялся расчесывать все болячки, сдерем и этот струп.
– Ты любишь не меня. Ты любишь мой успех. А теперь, когда я провалился, ты хочешь уйти.
– Я хочу уйти потому, что ты превратился в дерьмо, Калеб! С тобой невозможно жить. Не могу понять, чего тебе надо. Если б я тебя не любил, я бы давно перестал встречаться с тобой.
– Это не любовь. Ты меня жалеешь.
– Калеб! Зачем ты меня мучаешь?
– Мне плохо с тобой. Ты не знаешь меня. Ты сам себя не знаешь. Несколько недель развлечения ты принимаешь за любовь.
И так далее. Конечно, они оба не рассуждали так последовательно, не обменивались четкими фразами. Это потом Калеб мысленно переписал и заострил сценарий. Тоби вообще не слишком-то умел выражать свои мысли, и уж конечно никогда не называл Калеба «дерьмом».
Но Тоби был молод. Только что попал в Нью-Йорк, покинув родительский дом в Висконсине. Он искал веселья, хорошую компанию, удовольствие, секс – мальчик только начал открывать возможности и потребности собственного тела – и хотел, чтобы ему помогли стать актером. Да, он прихлебатель. Что с того? Несколько месяцев Калеб был счастлив с Тоби. Черт бы его побрал.
Калеб поторопил разрыв. Ему
Так откуда же эта печаль? Он впал в депрессию оттого, что расстался с Тоби? Это его мучает, а не провал пьесы, не приближающийся день рождения и даже не смерть Бена? Любая причина для скорби казалась недостаточной. Он перебирал их одну за другой, как актер примеряет собственные переживания в поисках того, которое придаст его лицу выражение глубокой и искренней скорби. И все же его боль была подлинной, мучительной, вот только источник он никак не мог нащупать. Еще один изъян творческой профессии. Вся жизнь сводится к мыслям, идеям, а каждую идею нетрудно перелицевать в любую другую.
Суббота
10
На клене под окном дома по Западной Сто Четвертой гомонили птицы. Яркое солнце, ранний утренний час – всего десять. С полдюжины сонных актеров расселись на сосновом полу и на старом диване, потягиваясь, моргая, допивая растворимый кофе. Помятые лица, помятая одежда. Ночные животные, застигнутые дневным светом.
– Не знаю, – пробормотал Фрэнк. – Тоби чистит зубы – это не так уж интересно. Есть предложения?
– Пусть принимает душ, – предложила Аллегра.
– Сидит на унитазе, – добавил Дуайт.
Фрэнк застонал.
– Мы делаем реальное шоу, но не настолько реальное.
Тоби сидел на полу, скрестив ноги, улыбался, стараясь выглядеть «своим парнем», но больше был похож, как обычно, на неуклюжего, напуганного оленя.