Я ровно настолько хорошо отношусь к Вам, чтобы иметь и право и обязанность говорить откровенно. <…> Тиняков — паразит, не в бранном, а в точном смысле слова. <…> Он принимает окраску окружающей среды. Эта способность (или порок) физиологическая. <….> Думаю, что с Вашей стороны не хорошо было 1) поощрять трусливое, тайное черносотенство Тинякова и 2) так или иначе способствовать снабжению „Земщины“ каким бы то ни было материалом. Это нехорошо, из песни слова не выкинешь. Оправдывал я Вас тем, что многое, по-моему, Вы делаете „так себе“, а может быть, с беллетристическим и ядовитым желанием поглядеть „что будет.“ <…> Правда, это немножко провокация, но почему-то не хочется (а не нельзя) судить Вас строго. Гершензон, как мне показалось, был со мной вполне согласен. Вас не ругал, по крайней мере, при мне. Думаю, что и без меня. <…>». Далее Ходасевич пишет, что в Москве всего этого никто почти и не заметил.
Письмо вполне дружеское, по-дружески откровенное и по-дружески снисходительное. Но, может быть, Садовской ждал другого, «полной реабилитации», может быть, его огорчило объективное признание его вины или, напротив, покоробила снисходительность. И возможно, именно тогда началось их незаметное охлаждение друг к другу. Начал сказываться и разный уровень их поэзии — Ходасевич уже перегнал Садовского, хотя и у того попадались порой очень неплохие стихи, например «Памятник» (1917), которым Ходасевич и Гершензон восхищались оба:
Садовской считал себя человеком вполне независимым и ненавидел большевизм. Но об его переписке с Ходасевичем по этому поводу — чуть позже.
Садовской тяжело болел, у него начался прогрессивный паралич, ему становилось то немного лучше, то хуже. При советской власти он почти не печатался и дни свои кончил в келье московского Новодевичьего монастыря, где получил приют.
Ходасевич любил Садовского. Хоть и не оставил о нем никаких воспоминаний (может быть, зная, что о живых и оставшихся в советской России писать нельзя — можно их сильно подвести), но в 1925 году, когда прошел ложный слух об его смерти, написал очень теплый некролог.
В числе новых друзей тех лет — поэтесса София Парнок. Она высоко ценила творчество Ходасевича и посвящала ему стихи. В частности, уже после его отъезда за границу, в 1928 году, она написала в альбом Нюры:
С 1915 года близким другом Ходасевича — одним из самых ближайших (таким близким был, наверно, лишь Муни) — стал пушкинист, историк, философ Михаил Осипович Гершензон, к которому его привел в гости Садовской. А подарили ему эту дружбу его серьезные занятия Пушкиным, начавшиеся в 1910-е годы.
Летом 1914 года на даче, в Томилине, он дерзнул написать первую научную статью, или, скорее, эссе — «Петербургские повести Пушкина». Он садился писать поздним утром, бросив в окошко рассеянный близорукий взгляд на летнее сиянье солнца сквозь темень листвы, и лишь к вечеру выходил прогуляться по окрестным полям. Он шел и думал о загадочном демонизме, проглядывающем в судьбах многих пушкинских героев. Солнце садилось, все вокруг таинственно замирало…
Статья была опубликована в журнале «Аполлон» в 1915 году.
Она значительно отличалась от традиционных работ пушкинистов того времени. Это было не стремление что-то классифицировать, объяснить отдельное стихотворение или строфу, а попытка проникнуть в общий замысел целого ряда произведений одного периода, сделать на их основе философское обобщение, пусть даже, как пишут современные комментаторы, «и несколько наивное».