Мне горько, родной, что ты скучаешь. Терпи, Боженька: это все, что я могу сказать. Что я очень люблю тебя, тебя помню и за тебя молюсь — ты знаешь. Не огорчай меня только уликами, подозрениями и прочим. Мои письма к тебе, конечно, короче, чем можно наговорить устно, — но, пожалуйста, относись к ним, как к сообщениям от Штаба Верховного Главнокомандующего: они сравнительно кратки, но зато верны. Все нужное и интересное я пишу.

О вздоре часто мне лень писать. Право, мне слишком лень вспоминать о себе то, что другим кажется примечательным. Вот и все. <…>

Вчера экстренно уехал Мандельштам. Я рад: он мне надоел порядочно. Не люблю в конце концов никого в большом количестве. Просто не выношу. Макс в этом отношении очень тактичен. Много я люблю только мышей. Люди меня раздражают. У меня нет к ним вкуса, как к рыбе. И это с каждым днем все сильнее.

Ах, детка моя золотая, как бы все было хорошо, если бы ты меня <не> расстроила двумя своими упреками и сообщением об экономии!

Бога ради, не экономь на необходимом.

И еще: не ставь никого никогда между нами. Из этого добра не будет. Как надоели, осточертели мне все, все, все! Боже мой! Дай здоровья моим врагам!

А от друзей, самых добрых и искренних — обереги (это напоминает пушкинское „Но от друзей спаси нас, Боже“. — И. М.). Надоели мне слухи, толки — даже на даче. Помни, Мышь, ради нашего общего спокойствия: обо мне узнавай только от меня. Мне не страшно бы было сообщить о „забавном“ (я и сообщаю). Ах, я бы сам охотно похвастался новыми стихами! Право, нет у меня секретов. Но вот, тебя волнуют — и ты волнуешься, и я здесь очень, очень расстраиваюсь. Конечно, Эфрон это не со зла, ничуть, но глуп, языки длинные, скучные… Напиши мне, Боженька, что ты меня любишь, что ты обо мне разговоров не слушаешь… Жаль, что Фельдштейн до тебя не доехал. Он, м<ожет> б<ыть>, и не лучше Эфрона (С. Я. хороший), но Ф. старше, он взрослый, а мальчишки мне что-то надоели. Довольно об этом. Напиши, успокой меня. Мне как-то стало очень не по себе.

Детик, <нрзб.> ручки и ножки, головку, глазки целую. Кланяюсь вам до земли, низко-низко, молю за вас Бога. Сижу, пишу и горько пакию слезами. Вот как. <…>

Зато: завелась здесь блондинка, Кернар, певица из Москвы. Я в нее влюбился и уговорил Мандельштама тоже в нее влюбиться. Мы ее звали камеей (у нее брошка с камеей). Сплетничали. Она меня спросила для первого знакомства: „Вы не знаете, что теперь творит Арцыбашев?“ Буквально, слово в слово. Рыхловатая девушка. Но вчера на концерте выявилось, что у нее прекрасный голос и пела прекрасно почти <нрзб.>, со вкусом, с умением, с огромным тактом, с подлинным благородством. Вот поди ж ты! Почему это у актеров глупость так отлично уживается с возможностью быть хорошей артисткой? Чудо. <…> Богаевский мне очень нравится. Но кто мне тоже в конце концов нравится — это мать Макса. Умная, строгая и хорошая старуха. Макса я любил целый вечер. Он мне рассказал, как с тобой познакомился, как ты была в розовом колпаке: волшебница.

Боженька, люблю вас в колпаке и без колпака, и босиком. Спаси тебя Господи. Кушай, люби медведей и пиши. Не грусти. Увидимся — не расстанемся. Только что я тебе написал, что на буд<ущий> год будем вместе — ты писем-то не пишешь.

Целую вас, родные. Владюша».

Вся эта история с «очаровательным мальчиком» Эфроном показывает степень нервозности и обидчивости Ходасевича.

В то же время в письмах попутно обсуждается и масса деловых вопросов: как всегда, по поводу денег — как их раздобыть, где можно получить; об обоях — оклеивать или не оклеивать комнату Ходасевича, хватит ли денег; где ставить электрический штепсель (то есть имеется в виду розетка); чинить ли диван и какой материей обивать — Ходасевич предпочитает цвет «синий, или зеленый, или (может быть, это всего лучше) красно-коричневый, терракотовый». В новой квартире должно быть уютно. Нюра, как заботливая жена, всем этим занимается.

Но в письме от 29 июля опять возникает раздражение:

«<…> Твоя фраза: „сейчас умру от усталости“ меня мучит и сейчас. Что же ты за гнусная мышь! Огорчило меня и то, что „зачем Эфрон влюблен в Марину?“ Не ревность Отелло мной руководит, но вижу, что — ты опять не можешь сохранить меру в отношениях. Не делай из Сергея Яковлевича второго Большакова: очень прошу тебя об этом.

Денежек у тебя мало. Но ты в случае нужды пусти в дело мои часы. А тем временем подоспеют деньги от Брюсова.

Будь здоров и спокоен. Не заставляй меня думать, что тебя нельзя оставлять одну. Не выбивайся из колеи. Ты сначала была пай. <…>».

Константин Большаков — поэт, их общий знакомый, который в отсутствие Ходасевича ухаживал за Нюрой, о чем она тоже сообщала в письмах.

Перейти на страницу:

Похожие книги