Всю воду выпив, обезьяна блюдцеДолой смахнула со скамьи, привсталаИ — этот миг забуду ли когда? —Мне черную, мозолистую руку,Еще прохладную от влаги, протянула…Я руки жал красавицам, поэтам,Вождям народа — ни одна рукаТакого благородства очертанийНе заключала! Ни одна рукаМоей руки так братски не коснулась!И видит Бог, никто в мои глазаНе заглянул так мудро и глубоко.Воистину — до дна души моей.Глубокой древности сладчайшие преданьяТот нищий зверь мне в сердце оживил,И в этот миг мне жизнь явилась полной,И мнилось — хор светил и волн морских,Ветров и сфер мне музыкой органнойВорвался в уши, загремел, как прежде,В иные незапамятные дни. <…>

Но совершенно особый смысл стихотворению придает последняя строчка:

В тот день была объявлена война.

Ощущение братства со зверем, и через него — со всем миром, частью которого себя вновь, как когда-то, «в иные незапамятные дни», почувствовал автор, — и ошеломляющее известие о начале нелепой, кровавой войны между людьми…

Стихи не понравились Гершензону. «Гершензон очень бранил эти стихи», — пишет в авторском комментарии Ходасевич. Видимо, Михаил Осипович счел их слишком назидательными и в этой назидательности прямолинейными и особенно сердился за сравнение обезьяны с персидским царем Дарием, припавшим к дорожной луже во время бегства от войск Александра Македонского. Сравнение, возможно, показалось ему неуместным и слишком литературным. «За девять лет нашего знакомства я привык читать или посылать ему почти все свои стихи. Его критика всегда была доброжелательна — и беспощадна. Резко, „начистоту“ высказывал он свои мнения. С ними я не всегда соглашался, но многими самыми меткими словами о своих писаниях я обязан ему. Никто не бранил меня так сурово, как он, но и ничьей похвалой я не дорожил так, как похвалой Гершензона. Ибо знал, что и брань, и похвалы идут от самого, может быть, чистого сердца, какое мне доводилось встречать».

Но в данном случае Ходасевич, скорее всего, с ним не согласился. Стихи точно передавали — он это знал — ощущение тревоги и разлада в мире человеческом в противоположность гармонии мира природного, к которой он вдруг оказался причастен…

Стихотворение «Дом» — не столько о доме, который разобрали на дрова, сколько о времени как субстанции, о времени историческом и субъективном, — и в этом с ним отчасти перекликается написанная много лет спустя другим поэтом, Иосифом Бродским, «Остановка в пустыне» — тоже о разрушении, о развалинах, о сносе Греческой церкви в Ленинграде.

<…> Да, хорошо ты, время. ХорошоВдохнуть от твоего ужасного простора.К чему таиться? Сердце человечьеИграет, как проснувшийся младенец,Когда война, иль мор, или мятежВдруг налетят и землю сотрясают;Тут разверзаются, как небо, времена —И человек душой неутолимойБросается в желанную пучину. <…>Но сын отца сменяет. Грады, царства,Законы, истины — преходят. ЧеловекуЛомать и строить — равная услада:Он изобрел историю — он счастлив!И с ужасом и с тайным сладострастьемСледит безумец, как между минувшимИ будущим, подобно ясной влаге,Сквозь пальцы уходящей, — непрерывноЖизнь утекает. И трепещет сердце,Как легкий флаг на мачте корабельной,Между воспоминаньем и надеждой —Сей памятью о будущем… <…>

«Между воспоминаньем и надеждой — / Сей памятью о будущем» — это удачно найденная метафора звучала как классическая стихотворная формула. Виктор Шкловский даже взял ее эпиграфом к своей книге «Встречи», приписав ее Батюшкову, — может быть, его сбило с толку слово «сей»… А строки об «ужасном просторе» времени и извечном стремлении человека «броситься в желанную пучину» перекликались с одной из любимых мыслей Пушкина: «Есть упоение в бою / И бездны мрачной на краю».

Перейти на страницу:

Похожие книги