Я закрыл глаза, сел, впитывая спинным органом чувств касание Земли. В моей короткой жизни хранились какие-то бесчисленные памяти, опыты, мимолетности и мимоползости. Мне было в земляной тюрьме, действительно лишь тонким слоем жареного мертвого кирпича отделенного от Матери-Могилы, мне было в этой тюрьме покойно. Почесывания и покряхтывания Агасфера за двоих говорили — жизнь есть, время движется. Но ровный запах гумуса, но то же, что и всегда тяжелое социальное давление, но сорок веков, покусывающие мое тело в разных местах, говорили — жизни нет. Каким бы рапидом заснять этот липкий гумус, так, чтобы фильм начался с первой упрямой и безмозглой плесени, уцепившейся на суше, и закончился Абделем Гамалем Нафером, рассказывающим норвежскому послу древний итонский анекдот? Получится кипяток, где только и лопаются пузыри — там Рамзес лопнет, тут Александр Македонский, там Саладин, тут Наполеон. И только могилы придают стабильность земному диску на спинах несчитанных ровнодышаших слонов на крышке загадочного фортепьяна. Могилы же дают жизнь росткам. Что там про зерно умершее? Вот именно. Да здравствуют могилы, источник жизни! И пирамиды, источник туристского бизнеса. Пирамиды тоже могилы. Так что мне было хорошо в зиндане. Только очень хотелось на волю.
— Эй ты, авантюрист, — разбудил меня созинданник, — ты не знаешь как «алеф» пишется? Хотел автограф оставить и вот… забыл.
— Откуда я знаю, — пришлось ответить и невольно оглядеться в неверном свете. Все стены были исцарапаны заключенными на всех языках. Сохранились кое-где даже древнеегипетские иероглифы, не говоря уже о демотике, рунах, китайских дацзыбао и инкских петельках. На русском было только одно слово, но самое знаменное, осеняющее наши фатальные головы. А справа знаменитому слову было приписано немецкой готикой «Agasfer und Fridrich Barbarossa — Freundschaft. Anno domini 1190».
— Агик, я что-то не понял У тебя же есть тут автограф.
— Да? А действительно. Во жисть. А Фридя-то как здесь очутился? Он же, кажется, досюда не дошел. Загадочно, но почерк мой.
Прошло еще несколько столетий. Солнце и Луна Гани выкурил пару раз. Наверху что-то случилось. Залопотали так много и громко, точно сразу все выиграли в лотерею, но кто-то больше других.
И вдруг, как во сне, спустилась лестница (не грязная адвокатская веревка), такая, что я даже перестал чесаться — обитая бордовым бархатом, с золотой бахромой, с такими же перильцами, украшенными по закруглениям головками четырех египетских слонов.
— Шма, Кузя, то есть, шма Исраэль Адонай Элохим, — прохрипел Агасфер и чуть не обрезался[61]. — Это лестница Иакова, клянусь моим километражем.
Но Иаков тут оказался не при чем. Сверху весь в праздничной улыбке, словно узбек перед пловом, словно Хрущев перед Асуаном, свешивался начальник тюрьмы генерал Яхъя Салах. Проклятый вертухай Абдулла Гани брызгал во все стороны духами из пульверизатора. Демократичный адвокат Али-Хасан Бронштейн-ага щедро сыпал нам на головы лепестки роз.
— Уважаемые господа. Администрация и весь личный состав, э-э, этого заведения, а также египетская юстиция приносят глубочайшие извинения за неудобства, доставленные вам в результате сущего недоразумения…
И все дальше в таких тонах и в таких выражениях, что сразу стало понятно, как важно хорошо учиться дипломатии, чтобы не получать в морду слишком часто, будучи работником права.
Нас обоих, не на шутку обалдевших, чуть не насильно взвели по чудо-лестнице из зиндана, тут же кинулись раздевать, дезинфицировать, мыть, одевать в свежесшитые прекрасные костюмы при галстуках. Наконец, когда нам уже вручили по огромному букету цветов, дипломатичный начальник тюрьмы вежливо тренькнул своим хрусталем о мой хрусталь с шампанским и с этим звуком пропел:
— Господа, драгоценные алмазы моего сердца Агасфер и Кузьма Политов, ах, господа, со счастливым вас освобождением провидением Божиим, силой ангельской, ах, ах…
И вспорхнув в немысленном фуэте, Яхъя Салах улетел куда-то, кажется на повышение.
Ну, а проклятый вертухай Абдулла Гани был проще. Неотразимым жестом сворачивая голову поддельному польскому скотчу, он сказал:
— Ладно, мужики, бейте меня в рожу за мое гадство и давайте выпьем, пока льется.
— Абдулла, морда ты ментовская, можешь объяснить, что происходит?
— Лицо, пожелавшее остаться неизвестным (хотя каждая каирская собака знает, что это Алим-муалим), внесло за вас выкуп и такой, что парламент собрался пересматривать это гребаный Кодекс мироздания.
Через час проклятый вертухай Абдулла Гани уже храпел в нашем зиндане, посаженный туда на полгода за пьянство на презентации освобождения меня и Агасфера, которых восемь черных невольников[62] в двух закрытых носилках с комфортом несли по самым экологически чистым улицам Каира.
Агасфер в своем экипаже пел что-то разнузданное. А я молчал и поглядывал в щелочку занавески — что отражается в потной эбеновой спине правого переднего негра. Но там отражался лишь чужой далекий совершенно незнакомый мне город Каир, в котором я, честно говоря, никогда не был, да и, наверное, уже не побываю.