На улице по-прежнему светило солнце, что удивило, про солнце-то я и забыл, словно бы из кино вышел, помаргивая, озираясь, привыкая к человечьему миру. С привычным рыком проносились по Красному проспекту машины, прохожие, ничего про меня не знавшие, не тыкавшие в меня пальцем, шли слева и справа сквозь городскую жару с прямыми от сумок и портфелей руками, словно в невидимом шли строю, а я налегке скакал, озираясь.
Обстоятельства мои таковы: диплом давно позабыт-позаброшен, страна ГДР процветает, „Приамурье" сгорел, убитые студенты в земле лежат, Горячева — нашего первого тогда — скинули, после него Филатов правил, тоже скинули, в газете „Правда" разоблачили, нынешний, Казарезов, по телевизору перед областным выступал народом, как на новенького, о себе, о путях, о проблемах, а журналист-лирик про счастье его спросил, прижал секретарь руку к сердцу, появился, говорит, на прилавках творог, я и счастлив, хороший человек, сразу видно, насквозь перестроился, а патрон потерянный так и не выстрелил, Бузотер книги пишет, с новыми идеями носится, Закадычный миллионами уже ворочает, его умерший первенец рядом с могилой Горского, у Жизнелюба убило машиной жену... Долго можно перечислять, много вокруг смертей, много, так же много, как и жизни, и хотя никто не может толком сказать, что же это за нелепое такое образование — жизнь человеческая — всяк преодолевает ее покорно в меру отпущенных Богом сил.
Вот и эти мои записи, начавшиеся голым отчаяньем начать и кончить, начавшиеся тоской и скорбью по обрубкам существа нашего, худо-бедно (что и было загадано) обрели свою логику, протяженность, которая сама уже продиктует. Радоваться бы надо. Но нет почему-то радости, нет желания потакать диктату тщеславия, выстраивать очередной ряд, строй, шеренгу, словно б и в самом деле возможно упорядочить хаос, словно б и в самом деле может существовать в сердцевине смысл, ни радости не знающий, ни печали, вроде той же хрясткой сердцевины чурки, развалить которую — дело чести, азарта, долга. Вязнет топор, молчит неподъемная чурка, шлепает по топорищу горящая от стыда ладонь, лупишь, в отчаяньи, кувалдой по обуху, заклинивая топор окончательно. Всего-то и остается, примоститься на ту же чурку, прикурить, нога на ногу, унять дрожь в руках, утишить сердце, не удалось развалить, так распилим, куда деваться, там обрубки, тут опилки, что сожжется, что развеется, все одно — прах. А прах — это материя или идеализм? То ли святым про то было сказано, то ли бес нашептал: рукописи не горят. Это какую надо рукопись наворочать, чтоб не горела она, не тонула, не истлела прежде еще написания. (Толстовская энергия заблуждения Толстому же и пристала. Нам на собственный счет заблуждаться не след.)
Мое поколение отслужило срочную как раз между шестьдесят восьмым и семьдесят восьмым, после Чехословакии и перед Афганистаном, мы чистенькие. Это очень характерно для моего поколения — такая вот во всем незапятнанность. С одной стороны, не помним мы оттепели (малы были, нежны и невинны), чтоб винить нас в отступничестве, с другой стороны, мы и сейчас между двух баррикад — безусых юнцов, рыцарей перестройки, которые все что-то требуют, все горло дерут да умствуют, и сановных товарищей с реальной в руках властью, которые, не юнцов опасаются (уж там-то управу найдут, маленьким кнутом и большим пряником, сообразно моменту), а на нас с опаской поглядывают.
А мы что, мы переменам рады, но сами палец о палец, мы всей душой, но-чтоб мирком-ладком, тихими своими биографиями мы-таки добрались до пирога, а нам — по рукам — теперь не так делить будут, не по старшинству, а по очереди, не по очереди, а поровну, не поровну, а кто урвет... Причем вы и делите, нам говорят, а мы еще поглядим, как там оно получится, вы и делите, раз уж такие идейные (а мы идейные), раз уж промеж затесались.
Кто делил, тот знает, себя не обнесешь по-любому, а если уж обнесешь, то мужики из своих стаканов плеснут, по-честному, друг перед другом, все одно больше достанется, а кто-нибудь, на стакан твой глядя, без выражения сказанет — своя рука владыка — или сам ты себе так сказанешь, если больше себе оставил, вроде бы в шутку сказанешь, а вроде и с извинением, так вот оно получилось, не виноват, гад буду, не виноват, мужики поймут, чего там, капли считать, поймут, они тебе эту бутылку и сунули, только чтоб самим потом вот так же не извиняться, так что поймут, а когда за другой сгоняете, то без слов уже в руку ляжет, сама, как скипетр державный, без разговоров-уговоров, володей, владыка!
А помните другую игру — густо-пусто — помните?..