Оба деда были сиротами с юных лет, выбивались в люди, учась и зарабатывая уроками. Оба выбились, получили диплом и женились на купеческих дочках из очень плодовитых семей. У московской бабушки было шесть братьев и сестер, у одесской — одиннадцать. Одесская была попроще — домовитая хозяйка, убирала, готовила, кормила голодноватых сестер и прожорливых внуков („Жоржик, иди скорее к столу, мухи кушают твой суп!“). Московская же считала себя барыней, хозяйство не вела, только расходы записывала, зато читала по-французски и два часа в день играла на рояле. Играла неплохо. Играла вплоть до того дня, когда у нее случился паралич. Отец тоже играл — на виолончели. Позже у нас собирались квартеты. В том поколении принято было музицировать просто для своего удовольствия.
Еще была в семействе Матрена — домработница, по тогдашнему „при-слуга“, та самая, которая должна была бы управлять государством. Жила она в темной комнатке с окошком на лестницу, с лампадкой перед иконой и отрывным календарем, раскрытом на том дне, когда умер ее друг-городовой. От родителей мне известно, что Матрена единственная в нашем семействе голосовала в семнадцатом за большевиков и она же пуще всех ругала их, потому что после революции развеялись все ее многолетние сбережения. И единственная в нашем доме Матрена верила и ходила в церковь, пробовала и меня просветить, учила молиться:„Скажи: Господи Иисусе, Божий сын...“ Я однако, созоровал, сказал „чертов сын“ и бросился опрометью прочь.
За это, в свое время, конечно, буду наказан.
Но вернемся к ранним воспоминаниям.
От двух лет — одно, от трех уже несколько, довольно четких.
Помню, как у меня родился двоюродный брат. Меня водили к родильному дому на Пятую Тверскую-Ямскую, длинное такое желтое здание. Никаких аистов мне не навязывали. Я знал, что детей рожают мамы. Как рожают? Как-то не задумывался. Фрейду вопреки эта проблема меня не очень интересовала.
Подмечаю, что сейчас, описывая, я с любопытством наблюдаю этого далекого мальчонку. Вот проявилась у него тяга к самостоятельному мышлению. Вместо того, чтобы у „больших" спросить, самостоятельные гипотезы выдвигал. Впрочем, может быть взрослые и не ответили бы.
Затем в голове осталась серия четких отрывков от поездки в Ессентуки.
Безумная затея была. Видимо очень изголодались родители, если решились на это путешествие. Дело было летом 1920 года; гражданская война шла к концу, что-то начинало налаживаться, и для голодающих москвичей организовали санитарный поезд на юг, где можно было подкормиться. Мать моя числилась безработной учительницей рисования и каким-то образом ее поместили в такой санитарный поезд вместе с трехлетним сыном.
Девять суток мы ехали туда, а обратно — семнадцать в теплушке. И вот что осталось в моей памяти.
Прибытие. Большая палата, освещенная желтым светом, много кроватей, с одной встает женщина в длинной ночной рубашке.
Дворик, где мы снимали комнатенку. В середине двора деревянная крышка погреба. На нем примус. Хозяин зажигает его и садится на огонь. Вот так и запомнилось. А как было на самом деле, не знаю. И справки навести невозможно. Хозяина того на свете нет давно, и адреса я не знаю.
Приключение в парикмахерской. Как всякий нормальный ребенок, я не терплю, чтобы меня хватали за голову. И я поднимаю рев. Я реву так, что слышно в Москве. Никаких уговоров не принимаю. Мама носит меня на руках, остриженного наполовину. Наконец, догадливый парикмахер приносит блюдечко меда. Мед какой-то непривычный, не медового цвета, прозрачный. Мне разрешают съесть половину блюдечка и обещают вторую половину, если я не буду орать. Я замолкаю, я облизываю ложечку, я честно выполняю условие, у меня и сейчас перед глазами эта прямая линия раздела в густом меду. И я молча терплю стрекочущую машинку, но парикмахер не приносит блюдечко. О, эти взрослые! Все они обманщики. А я не решаюсь потребовать доплату, не решаюсь зареветь снова. Проклятая стеснительность. Так и с редакторами было. Брал, сколько давали, не подавал в суд отстаивать свои авторские права.
И еще одно воспоминание. Не такое горькое, но более опасное.
Выше я написал: семнадцать суток ехали мы из Ессентуков домой. Расписания не существовало, конечно. Давали паровоз — ехали, нет — ожидали сутками. Теплушки то отцепляли, то прицепляли, иногда мы стояли среди поля, тогда все едущие срочно справляли свои дела, бежали в кусты до ветру, или же супчик какой-нибудь пытались сварить на веточках. Варили и оглядывались, не тронулся ли поезд. И вот на какой-то стоянке поезд тронулся-таки. Перед глазами у меня покатое поле, по нему из зарослей катятся люди, и там моя мама. А я стою у распахнутой двери, реву благим матом, и кто-то держит меня за плечи. А мама моя там. Я ее не вижу, но знаю, что она там. И догонит ли, неизвестно.
К счастью, машинист остановил состав.
А что было бы, если бы не остановил? Кто и куда увез бы меня? Совсем другая была бы автоментография.
Даже написать стоило бы. Вариант судьбы. Но у меня никаких исходных данных нет. Не знаю, кто держал меня за плечи.