— Я тебя понял, Кишкан. Тот счастливый, у кого нет никаких желаний, да? Мысль старая и не твоя. И такая же бессмысленная, как все остальное.
— Твои попутчики так не думают — несчастные люди, правда? Помнишь, что ты мне про Анну Павловну говорил там на поляне, на пне?
— Не помню, врал чего-нибудь как всегда. Ей, между прочим, тоже в рай дорога не светит.
— Ты ж тогда на поляне думал, что я, кроме как поминать имя Аллаха всуе, и слов-то других не знаю. А говорил ты вот что. Как она тебя домогалась. А ты все ждал, чтобы она сама под тебя легла, нарочно неприступную крепость изображал, нарочно про супружескую верность все уши ей прогудел — изменять грех, святое писание в пример приводил, а сам, как увидишь ее колено... Говорил ведь, говорил?.. Что она пьет из других их любовь, говорил, и когда ничего в них больше не остается, кроме сморщенной пустой оболочки, выбрасывает и ищет новых. Паучиха — так ты ее называл. А еще меня с ней предлагал познакомить, Цену даже назначил — что, и про это врал?
— Давай, Кишкан, говори. Ты еще не все про меня рассказал. Как я писался до шести лет по ночам — про это скажи, не забудь; как деньги украл у матери из копилки, чтобы одна знакомая школьница аборт себе могла сделать. Давай, Кишкан, у тебя хорошо получается. В пасторы бы тебе, а не в эти, как его, гостогоны. Ты же евнух, Кишкан, сам ничего не можешь, только слюну пускать. Это же не ты, это зависть твоя в тебе говорит. Что, не так?
— Ну понесло, обиделся. Жданов, я же тебя ни в чем не обвиняю. Просто зашел сказать, что уже утро, вставать пора. Дверь я не закрываю, туалет — налево по коридору, последняя дверь. Воду только осторожно спускай — цепочка может порваться. Ну все, вроде. На обед тебя позовут.
Жданов чесался. Чем яростней ногти его скребли усталую, давно не мытую кожу, тем злее делался зуд и чернее мысли.
Он стянул с себя Кишкановы шаровары, смял и забросил в угол. Ноги были все в бороздах от расчесов, желваки вен чуть не лопались, кровь болела.
„Нищий.— Он прошлепал босиком к двери.— Увидела б меня сейчас Анна.“
Коридор был короткий, шагов на двадцать. Лампа в проволочном чехле висела над головой — бледный полудохлый светляк, намертво запутавшийся в паутине.
Он прошел в коридор, остановился у первой двери, толкнул ее и заглянул внутрь. Что-то вроде кладовки. Пыль, вонь. Какая-то дрянь на полках. От дальней стены у пола, от мутных, свалявшихся клубков темноты до слуха долетел шорох и мягкие неразборчивые перебеги в пыли.
— Эй! — крикнул Жданов.
Звуки стихли. Медленный коридорный свет потихоньку затекал за порог, тишина молчала, нестерпимо начал одолевать зуд. Уже ни о чем не думая, только бы успокоить кожу-, сосредоточенно, как заведенный он принялся скоблить себя пальцами, кровь вперемешку с грязью больно набивалась под ногти, легче не становилось.
— Что, дядя, чешется? — Жданов вздрогнул, услышав бледный голос из глубины-. Свет уже расползся плоской электрической лужей, достигнув нешироких пределов мира, на пороге которого мучался от чесотки Жданов. На краю светового пятна у дальней стены под полками сидело на корточках маленькое угловатое существо из плоти. Ребенок. Мальчик, судя по медному перебою в голосе.
— Я, когда сильно чешется, на сосновую серу поплюю и мажусь. Еще...
— Ты что здесь делаешь? Ты кто?
— Еще волчец помогает...
— Какой волчец? Погоди, мальчик, ты чей?
Жданов переступил порог. Босые ноги утонули в пыли. Он хотел подойти к мальчику, но детский голос сказал:
— Эй, дядя, сюда нельзя. Здесь я живу, а не ты.
Жданову стало смешно, он даже про зуд забыл:
— Прописан, значит? Хорошо тебе, жилплощадь имеешь. Один живешь? — А ты что, не один?
— Я? — Смешливость его как рукой сняло.— Паренек, послушай, я тут человек новый, недавно сюда приехал, ты мне лучше скажи: может, тебя обижает кто? Взаперти держат? Скажи — я помогу. У тебя родители есть? Зовут-то хоть тебя как?
— Покурить дай.
— Слушай,— Жданов начинал злиться,— нет у меня покурить. Не курю я, и тебе не советую.
— Ну и иди, мне некогда.— У мальчика на коленях уже лежит раскрытая книга. Он слюнявит огрызок карандаша и старательно мажет грифелем , по странице.
Жданов молча смотрел, как бережен его карандаш, как беспокойно липнет к губе комок языка...
Дрожь началась из сердца. По нервам, по ломким трубкам артерий она выстрелила по памяти, большой белый шар разорвался в его мозгу, он вспомнил: была книга, были точки, буквы, слова — пустой звук, ни эха, все белое, без следа, пустое снежное поле, зевота, смерзшиеся от скуки глаза. Палец сонно перелистывает страницу. И вдруг — где кончается снежный берег — огонь, обвал. Глаз горит, зрачок на полмира. В нем сад, дерево, женщина, тело женщины, стыдно, надо бежать, убежать, куда-нибудь, а куда? двор? улица? спуск за Английским мостом? надо, чтобы никто не увидел, стыдно, надо, чтобы поменьше света, кладовка? тише! запереться, замок не работает, вставить в дверь швабру, если увидят — умрешь.