Времени, в общем, было жаль, но зато остались фотки. С глазастой кошкой – очень девчачьи, трогательные. А другие, в штанах и рубашках… Ну, подрезать, обработать – вот и новые Васькины фотки «с того света» – особенно те, где Мурка немножко пошалила, попрыгала… И от съемки она не устала вообще. Ну, Жирафчик ведь и не фотоколдун, как Швед. И подружка Янкина – просто девушка, нервная дипломница, на ящерку радужную похожа в своих смешных дизайнерских тряпочках… Они не умели высасывать из людей ни энергию, ни красоту. Просто фотографировали.
Да кто ж такие тогда Янка и Швед?
Они ведь в самом деле не похожи на обыкновенных людей. Они красивые, золотые и волшебные. Они сияют в толпе, как будто у них вместо крови в жилах течет медовый, золотой свет. Может быть, они опасны?
А разве не все равно? Они ведь – друзья.
Двадцатого июня с утра она ушла из дома рано, когда Швед и Янка еще спали. Надо было попасть на кладбище раньше бабки – чтобы прийти к Ваське первой. Она вышла на яркое солнце, в пахнущий рекой голубой воздух утра. Год назад в это время Васька был еще жив. Дрых, наверно, прижав подушку к пузу… Надо добраться до метро «Чернышевская» – Мурка привыкла ездить к Ваське с Кирочной. Чтоб миновать пробку перед Большеохтинским мостом, она пошла пешком по набережной, слушая, как орут чайки и шумит поток машин, глядя на синюю Неву и распрекрасную, розово-голубую с блестками обманку собора на том берегу. Там внутри, под золотыми крестиками, свои сказки: войди, поверь – и сразу станет легче. Там все просто. Поэтому она и не винила мать, измученную бездарной жизнью и ужасным браком. Ей не к кому было пойти – пошла туда, где слушают и утешают? Наверно. Зная мать… В ней все ж многовато было цинизма, чтоб отдаться религии. Но вот заработать на чьем-нибудь религиозном неврозе – это б она не упустила. Зарабатывала же она на привозных лекарствах. Вот только зачем квартиру продала? Швед, кстати, пошарил в сети и сказал, что монастыри обычно такого громадного денежного пожертвования не требуют, – просто поступающие в монастырь не должны иметь собственности в миру и малолетних детей. Значит, матери нужны были деньги для какого-то вложения? Настолько ей важного, что прошлым летом Мурке со спешно набитой одеждой одной-единственной сумкой пришлось переезжать к бабке, переходить в другую школу – и никого, тем более мать, Муркина судьба не волновала?
Мурка остановилась, посмотрела на сверкающий на солнце собор, вокруг которого грязными призраками кружили бакланы, и пожала плечами. Квартиру жалко. Но ведь это была материна квартира. Она имела право делать с ней что угодно.
На Северном кладбище тоже была церковь с синей крышей. Там кого-то отпевали, стоял страшный автобус-катафалк, поджидали добычу нищие. Мурка прошла мимо и свернула налево. Кладбища она уже не боялась. Только по осени трясло, и она старалась хотя бы часть пути пройти поблизости от других посетителей – они хоть живые, разговаривают, цветы искусственные несут. Теперь ничего, одна – шла и шла. Но на могилки и памятники с портретами лучше не смотреть. За год она приезжала сюда раз двадцать. В ноябре простояла под мокрым снегом всего-то полчасика, даже рассказать всего Ваське не успела – окоченела, как Каштанка, и Васька велел: «Беги отсюда, темнеет!» На обратном пути, мчась сквозь сумерки и шарахаясь от шевелящихся портретов на памятниках, еще и ноги промочила, и автобус долго ждать пришлось. Наутро заболела так, что в сорокаградусном бреду казалось: лучше умереть. Пусть закопают рядом с Васькой, с Васенькой родненьким, все равно они всю жизнь бок о бок, вдвоем против всего мира, вот и после смерти будут рядышком. Но Васька приснился и сказал: «Дура, что ли? Тут нету ничего, только земля!» И она осталась жить.
А сейчас солнце жгло плечи сквозь черную футболку. Как, однако, жарко… У могил везде копошился народ, воняло краской. На перекрестке дорожек озирался растерянный старик в черном костюме – такой дряхлый и бледный, что, казалось, вылез из-под земли. Мурка обошла его сторонкой. Тут на кладбище иногда мерещилось, что это не живые люди сюда пришли, а покойнички деликатно вылезли наружу и теперь или гуляют, или домовито прибирают к лету свои могилки, сорняки выпалывают, цветочки подсаживают. Чушь, конечно, но все люди тут делаются не такие, как в городе. Они холодеют. У них прозрачные, далекие, застывшие глаза. У них жуть под сердцем. Но они делают вид, что все нормально: копошатся, разговаривают, красят, поливают жалкие цветочки принесенной водой, поминают тех, кто внизу.
Навстречу на тихоходном мотороллере с прицепом ехал рабочий. В прицепе погромыхивали лопаты, ведра из-под цемента и какие-то доски; рядом бежал крупный, клочкастый, бурый как земля пес. Мурка отошла к краю дорожки – а пес подбежал к ней, крутя хвостом, топыря висячие уши и подхалимски заглядывая в глаза. Нос у него был в свежей земле, и Мурка шарахнулась. Работяга притормозил:
– Пацан, не бойся! Не тронет! Он щенок еще! Зарывай, а ну ко мне, песий дух! Зарывай! Отстань от пацана!