Ребятишки (как все ребятишки в мире) даже не старались придавать своему озорству более пристойный вид. Они называли самолеты всякими смешными кличками, по ассоциациям, вызванным цветом, формой, звуком мотора: так как самолеты по обыкновению появлялись в ранние утренние часы, они окрестили их «молочницами»; сирену называли «будильником», бомбы — «грушами» и т. п. Какой-то тощий юнец, близорукий, с прыщавым лицом, прославился тем, что умел выть сиреной, и таким образом раз по десять в день приводил «свою старуху» в комический страх. Частые тревоги породили состояние напряженности и вызвали приятную перемену привычек и будничного распорядка, которые столь по душе молодежи. Вечерние налеты давали возможность устраивать свидания сверх расписания; при первых звуках сирены молодые люди выскакивали из дому с куском хлеба в зубах, натягивая уже на ступеньках одежду. Веселые компании удалялись в поля, где долго потом сидели на земле, покуривая и мурлыча песенки в лунном свете.
Самолеты летали каждый день, не обращая внимания на маленькое мирное гнездышко, и в души людей стало возвращаться прежнее ощущение собственной безопасности и уверенности в том, что первый налет произошел или по ошибке, или по чьему-то мимолетному капризу. Город, утешая себя собственной незначительностью, укрывался за нею, точно за щитом. И потому каждому показалось совершенно невероятным и необъяснимо безответственным, когда однажды утром привычная и уже едва ли не дружеская группа самолетов, вместо того чтобы, как всегда, спокойно пройти дальше, нарушила все молчаливо принятые до сих пор правила игры и осыпала бомбами безмятежный город. Никто не прятался от них; запрокинутые физиономии, над которыми ладони придерживали шляпы, жмурясь от солнца, были обращены к ясному октябрьскому небу и искали в нем мерцающие алюминиевые крестики, металлический вой которых, столь не соответствующий их крохотным размерам, словно посвист сверчка, звучал в облаках; черные трости пенсионеров, упираясь в синеву неба, указывали друг другу все новые и новые крестики, точно это были оторвавшиеся и улетевшие ввысь детские воздушные шарики.
Бежать в убежища считалось смешным, едва ли не проявлением дурного вкуса — по одному этому можно было тотчас узнать провинциала.
III
Сухая теплая погода стояла до глубокой осени. В третье воскресенье октября над маленьким городком сверкало безмятежное солнечное утро. Старинные сумрачные дома открыли взгляду все свое человеческое содержание. Из капилляров узких улиц и улочек солнце извлекло на берег бесконечные людские толпы. Весь город выбрался на прогулку. Эрнесто со своими приятелями Бертом и Кекином плелся ленивым воскресным шагом по самому краю приморского тротуара. Останавливались, наблюдали, как босоногие пацаны острогами целились в крабов, которые стремглав ускользали от них, прячась в трещинах набережной. Как раз против города, по сверкающей, безмятежно спокойной плоскости моря медленно и невесомо плыл четкий контур острова. Все отдавалось солнцу — откровенно, бесконечно обнаженно, без всякой защиты, без проблесков какого-либо стыда. В бархатной влаге между трепещущими ресницами сливались воедино весна и осень и мерцали иллюзии: может быть, мы двигаемся обратно, в лето, кто знает, может быть, посреди этих всеобщих катаклизмов разладился и самый механизм, регулирующий движение времен года… Истомленное отшельничеством, изможденное войною тело жаждало солнечного тепла! И вот именно такого, весенне-осеннего, отнюдь не летнего. Ибо летнее тепло могло быть столь же утомительным, оно требовало от организма известных усилий, чтобы принять и ассимилировать его в себе.
— А-а-ах… — Эрнесто вытягивал руки, полной грудью вдыхая теплый, пронизанный солнцем воздух. — Все-таки как хороша эта наша старая Далмация! Скудна она, лежит у черта на куличках, трудно снабжать ее в эти нелегкие времена, но тем безопаснее в ней поодаль от больших событий!..
С ровной морской поверхности накатывались между тем небольшие волны — покуда еще невесомые, щекотные, без пены, легкий пух, да и только, — и с едва слышными шлепками разбивались в объятиях берега. Одиннадцать ударов, одиннадцать осторожных монашеских шагов сорвалось с колокольни, равномерных и глухих, оставляющих друг другу достаточно времени, чтобы спокойно раствориться, рассыпаться и исчезнуть в пустом разреженном воздухе. Они расходились в стороны словно бы совершенно горизонтально, в одной плоскости, лишь незначительная часть их праха опускалась на город, на замшелую черепицу почернелых домов, на стерильную городскую мостовую, на маслянистую перепонку моря.
В небесной синеве загудели покуда невидимые самолеты. (Эрнесто потом поверил, будто уже в самое первое мгновение он уловил в их гудении нечто необычное, крошечную примесь ужаса.) Когда самолеты стали видны, ему показалось, будто летят они несколько ниже, чем обычно, и построены в каком-то ином, особенно четком порядке. Он спрашивал себя, что это должно означать, а из предместий уже донеслись разрывы первых бомб.