– При всем желании не могу – я и так очень устаю. Возьмите кого-нибудь другого.
– Ах, вы знаете, что я привык работать с вами.
Он встал, потянулся. С его лица понемногу сходило спокойное выражение и заменялось его обычной насмешливой улыбкой.
– Тая, доставьте мне удовольствие: оставайтесь обедать, – вдруг, словно вспомнив что-то, очень ласково попросил он.
– Что вы, Леонид, у вас парадный обед.
– Глупости, Тая, поезжайте, переоденьтесь, я заплачу за такси, у вас есть белое платье. Вы такая милая и трогательная в нем.
Он присел на край стола, где она убирала бумаги, и, слегка прищурив глаза, смотрел на нее.
Она подняла голову и серьезно посмотрела на него.
– Бросьте, Леонид, я много раз просила вас не делать меня орудием для извода Доры и других людей. Я всегда чувствую себя ужасно глупо. Вы заметили, что Дора не подала мне руки?
– А это вас очень огорчило, маленькая Тая?
– Очень.
– А за что вы так любите Дору? – снова спросил он.
– Люблю, потому что Дора добра, проста, искренна, зла никому не желает и не сделает сознательно.
– Тая, я не встречал женщины очаровательней вас! И никого не люблю больше, чем вас, и…
– Что же, Леонид, вы не оканчиваете: «…и оставайтесь обедать, чтобы Дора сердилась». Вась это забавляет, а меня огорчает.
– Знаете, Тая, мне один человек сказал, что ему бы хотелось, чтобы люди знали мысли друг друга, – я нашел, что это скучно. Но я сознаюсь, что я не прав: мне очень нравится, что вы так меня понимаете, но, к сожалению, одного вы не угадываете, что я вас действительно очень люблю.
Она спокойно собирала листы рукописи в большой портфель.
Он через столь нагнулся и заговорил нежным тихим голосом:
– Вы сердитесь? Дорогая, родная… моя милая, милая Тая.
Она посмотрела на него и покачала головой.
– Чего вы кокетничаете, Леонид? Ведь мы одни, и никто нас не видит – ведь не для меня же?
Мне-то все равно, но я вижу, что вы затеваете новую мистификацию. Бывало, в детстве я помогала вам разыгрывать привидения в «Чагинском» или материализацию духов на спиритических сеансах вашей тетушки.
Все это было безвредно, но теперь ваши шутки делаются злее – и я вам не помощница.
Он смотрел на нее все с той же почти страстной улыбкой и тихо положил свою тонкую руку на ее руку.
– Бросьте, Леонид, – сказала она, спокойно отнимая руку. – Я не m-me Вурм и не Варя Трапезонова.
Ремин шел к Лазовской, охваченный давно не испытываемым радостным волнением.
Серый день разъяснел. Солнце уже село, и только край неба еще светлел прозрачным оранжевым светом.
Остановившись на Pont-neuve, он смотрел вдаль. Ему нравился Париж в сумерки, как, впрочем, и во всякий час, а это место он особенно любил, – эти, теперь голые, ивы у памятника Генриху IV, с остатками желтых листьев, эти угрюмые, черные башни Palais de Jusitce направо, стальную Сену, на которой догорали оранжевые краски заката, и изящно-величественное здание Лувра на другом берегу.
Певец зданий, он любил здания, он любил города больше природы, природу же он любил как рамку для зданий. Природа казалась ему чем-то отвлеченным – она была ему малопонятна и как будто пугала его своей грандиозностью. Здания он творил сам, или такие, как он… а там…
Самое грандиозное здание показалось бы песчинкой у подножия горы, и он не любил гор, не любил и широких полей.
В городе он мог целыми днями гулять по улицам и из узких переулков позади Halle'a переходить в квартал Тампля. Он знал все остатки старины в этих кварталах.
От этих остатков на него веяло чем-то таинственно-жутким, словно эти стены сохранили запах средневекового демонизма, крови и злодеяний тех времен.
Времена революции не казались ему такими ужасными – в них крови было, пожалуй, не меньше, но эта кровь лилась как-то просто, даже деловито, по таким простым житейским причинам.
А тут чувствовалась какая-то таинственная, скрытая сила, что-то тихо-жуткое, что пряталось в застенках и выражалось хищно, трепетно, в утонченной жестокости и мистическом садизме.
Было почти темно, когда он вошел в ворота дома, где жили его новые знакомые.
Маленький одноэтажный отель, или, скорее, павильон, почерневший от времени, очевидно, остался от старинных построек квартала.
Высокие мансарды и высокий цоколь, всего пять окон по фасаду, но таких больших, что фасад занимал всю глубину двора.
Особенно красивы были решетки балконов, и опытный глаз Ремина сразу оценил их красоту.
За домом видны были каштаны и липы сада с остатками листьев.
Двери подъезда с бокового фасада отворил лакей в темно-зеленом фраке и полосатом жилете и проводил его в довольно большую комнату, выходящую окнами в сад.
Сад был невелик, но за ним с высоты, на которой стоял дом, открывался вид на крыши города – теперь едва видного в обычном городском тумане и сгустившихся сумерках, только полоска заката не совсем погасла и виднелась, почти красная, сквозь кружево голых ветвей.
Комната была обставлена старинной мебелью, очевидно ровесницей самому дому, по стенам висели портреты. В сумерках их лица почти сливались с фоном, и Ремин подошел поближе, чтобы рассмотреть один из них, висящий ближе к окну.