И, отведя ребенка в детский сад, она отправилась на работу, чувствуя себя так, словно холод проник к ней в кости, и даже в позвоночник. Ее слегка знобило. А день был теплым. Некоторое время она общалась с Патрицией очень мало, она была поглощена собственным счастьем. Теперь она снова легко вернулась к близкому общению со старшей своей коллегой. Когда-то Патриция была замужем, одиннадцать лет; и муж от нее ушел к женщине, которая была моложе. Ее отношение к мужчинам можно было бы описать так: галантный добродушный саркастический цинизм. Эллу это раздражало; ей было это чуждо. Патриции было за пятьдесят, она жила одна, имела взрослую дочь. Она, Элла это понимала, была женщиной отважной. Но Элле не нравилось общаться с ней слишком близко; не нравилось отождествлять себя с ней, пусть даже из сочувствия, потому что это означало, что она тем самым лишает каких-то возможностей саму себя. Или так ей казалось. Сегодня Патриция отпустила какой-то сухой комментарий по поводу развода одного из их коллег с женой, и Элла раздраженно оборвала разговор. Позже, когда она снова вернулась в их комнату, она извинилась, потому что обидела Патрицию. Общаясь с этой женщиной, которая была старше ее, Элла всегда испытывала неловкость. Патриция нравилась ей не так сильно, как она сама, и она это знала, нравилась Патриции. Она знала, что является для Патриции каким-то символом, возможно — ее собственной молодости? (Но Элла не позволяла себе об этом думать, это было опасно.) Сейчас она специально присела поболтать с Патрицией, она шутила, рассказывала что-то и вдруг с ужасом заметила, что глаза ее работодательницы наполнились слезами. Она увидела, словно в бинокле навели резкость, пухленькую, добрую, умную женщину средних лет, одетую в костюмы из модных магазинов, которые на ней смотрелись как униформа, увидела нарядную охапку подкрашенных седых волос, ее кудряшки; и — ее глаза: жесткие, когда она работала, и мягкие, когда она общалась с Эллой. Пока они сидели с Патрицией, Элле позвонил редактор одного журнала, где напечатали ее рассказ. Он спросил, свободна ли она и может ли с ним отобедать. Она сказала, что свободна, внутренне прислушиваясь к звучанию этого слова. Последние десять дней она не чувствовала себя свободной. Теперь же она была, нет, не свободной, но отдельной, отделенной, или же, чувствовала она, до этого она плыла по чьей-то воле — по воле Пола. Когда-то этот редактор хотел с ней переспать, и Элла его отвергла. Теперь же она думала, что, очень может быть, она с ним переспит. А почему бы и нет? Какая разница? Редактор был умным, привлекательным мужчиной, но одна мысль о том, что он к ней прикоснется, вызывала в Элле неприязнь к нему. В нем не было ни проблеска, ни искорки того инстинктивного тепла по отношению к женщине, приязни к женщине, которые она так сильно ощущала в Поле. И именно поэтому она теперь с ним станет спать; теперь она никак не может подпустить к себе мужчину, который привлекает ее по-настоящему. Но похоже, Полу было в любом случае все равно; он отпускал шуточки по поводу «мужчины, которого она привела к себе домой с вечеринки» так, словно ему это в ней почти нравилось. Что ж, очень хорошо; очень хорошо, — если он хочет этого, ей на все наплевать. И она позволила пригласить себя на обед, и она туда отправилась тщательно накрашенная, в настроении тошнотворного противления всему, что происходит, всему миру.