Пастор ему нравился – оттого, что говорил по-русски хорошо и внятно, а не как некоторые, только – «золдат» да «золдат»…
Князь разговаривал с кем-то, далеко высунувшись, почти свесившись из окна – Фриц увидел, войдя, только зад его, в бархатных кафтанных фалдах. Ветер играл и фалдами, и шторой и вздувал на стене гобелен – северные охотники как будто меняли позы, шевелились, как живые. Пастор кашлянул, и князь тут же выпрямился и со звоном захлопнул окно.
– Кошки… – посетовал он, поворачиваясь. – Весна прошла, а у них всё любовь. Пришлось бросить в них… – Князь пошевелил в воздухе пальцами, припоминая, чем он там бросил. – Калямом, но, конечно же, я в них не попал, я же не Амур…
Пастор не сразу сообразил, что такое калям, потом понял – перо всего лишь.
– Ваша светлость пообещали сегодня исповедаться, прежде чем отбудете «в поле с собаки», – напомнил он скромно, – сын мой.
– Да, садись, – князь указал Фрицу на козетку, а сам уселся на стул, по привычке, верхом. – Вот, кстати, отец мой – как всё-таки твое имя? А то я тебе всё – Фриц, Фриц, уже двадцать лет, а имени-то не знаю. Могу помереть, да так и не узнать.
– Мое имя Дэнис, ваша светлость. – Пастор чуть склонил голову. – И я уже представлялся вам этим именем, в тридцать девятом году, во втором Летнем дворце.
– Значит, запамятовал, старый осёл, – вздохнул князь. – Знаешь такую песенку – про осла?
Князь не пропел свою песенку, проговорил речитативом, как стихи.
– Один мой приятель так забавно ее напевал, – произнёс он печально, – у меня-то ни голоса, ни слуха. А он… у него был голос – хоть для оперы, только ведь графы не поют в опере, даже если вконец разорятся.
Догадливый Фриц тут же продолжил:
– Я слыхал от господина Ливена, что вы, сын мой, только что потеряли давнего друга…
– Вам с Ливеном добрый совет – почаще мойте уши, – перебил князь, – и тогда научитесь слышать, что покойник Лёвенвольд ни дня не был мне другом. Хоть и жаль его, старую перечницу… Послушай, отец мой, ты же знаешь, что у тебя за тезка был, Сен-Дени?
– Дионисий Парижский, – тут же со скромным удовольствием ответствовал образованный Фриц, – сей святой поплатился головой за то, что не стал разглашать тайну исповеди. Изображается с собственной головою в руках…
– А ты, ярославский Сен-Дени, тоже окажешься с головою в руках, но только если примешься болтать, – мрачно предсказал князь, внимательно глядя в небесные, выцветшие глазки пастора своими аспидными глазами. Глазищи у князя были пронзительные, драконьи, с чёрными, будто разлитыми на всю радужку зрачками. От взгляда старого дьявола у караульных гвардейцев из рук порой упадали ружья. – Кто растрепал своей черномазой жёнушке весь мой галантный мартиролог? У меня теперь в этом городе репутация, как у лорда Вильерса. Это мне льстит, и бабы делают авансы, и я должен сказать тебе спасибо – за славу галанта двух императриц, – но как исповедник ты, отец мой, говно.
Пастор потупился и зарделся.
– Клянусь, я был нем, как могила. Должно быть, супруга услышала, как я шептал во сне…
– Много же ты шепчешь во сне, – усмехнулся князь, – будешь продолжать в том же духе – и я пойду на исповедь к Епафродитке.
– И напрасно, – ревниво отвечал Фриц, – у ортодоксов отменена тайна исповеди, ещё царь Пётр её отменил в двадцать втором году. Епафродит тем же днём передаст слова вашей светлости воеводе Бобрищеву.
– Так и ты не особо блюдёшь тайны, – проворчал князь, – с такими исповедниками остаётся разве что лопнуть от невысказанных грехопадений.
Пастор слушал, чуть склонив голову к плечу – он уже понял, что исповедь всё-таки будет. Нет, не исповедь – ведь князь не каялся, он просто рассказывал. То, чем хотелось ему поделиться, то, что жгло его изнутри.
– Прошу, Фриц, не болтай об этом, – попросил князь с нежданной человеческой интонацией, – мне нужно хоть кому-то сказать, но неохота, чтобы потом твоя Софья с бабами обо мне судачила…
– Я не стану, – тихо пообещал пастор.
Князь смотрел на него, положив подбородок на сплетённые на спинке стула пальцы, лицо его, хищное и всё еще красивое, приобрело отсутствующее, сновидческое выражение.