Андрей виду не подает. Чтоб покрасоваться пред своею дамой, он идет по верху, у канавы, из-за ней мечутся ветви ив, берез кладбищенских. Вдалеке огни церкви. Мышка жмется все ко мне, в защиту.
У церкви оживление. В ограде по скамейкам девушки с парнями, лущат семечки. Солдаты бродят. На Маркеловы погоны многие засматривают, но когда лысый о. Никодим с иконами, хоругвями, свечами золотеющими опоясывает церковь, и «Христос Воскресе» раздается, светлым, легким сердцем наполняется, и слезы на глазах.
— Христос Воскресе!
— Воистину Воскресе!
Где война, ужасы и окопы? Наступления и пленные? Где сутолока революции? И станешь ли вспоминать о лужках, наделах, выселениях? Над церковью нашей деревянной, скромной, ветер попритих. Древние камни могил княжеских, с темною вязью надписей замшелых так торжественны и так громадна сила Ангела, в сей день таинственно отваливающего плиту.
Когда мы возвращаемся, огонек движется в полях — безмолвно и загадочно. Едет ли кто? Метеор ли? Дети приустали, вновь робеют. Но не пугают мертвецы на кладбище уединенном: да, для них мы пели, слезы наши и о них, вряд ли враждебны они нам.
Дома отец у самовара. Люба за пасьянсом. Стол убран празднично, по-барски, древней Русью.
Разговлялись весело. Пили вино, отец христосовался со мною, напевал: «Христос Воскресе из мертвых»… — по привычке, как на Рождестве пел «Рождество Твое, Христе Боже наш»…
Первые дни прошли в обычной пестроте, с окороками, куличами, поздравлениями, священниками, крашеными яйцами. На деревне девки пели песни, и качались на качелях. Понаехавшие из Москвы брели в калошах новеньких через наш сад, в цветных рубахах из-под пиджаков. Весенний ветер весело трепал ситцы девушек.
Но на четвертый день…
После полудня я наигрывала в зале на рояле. Андрей гонял кием шарик по китайскому бильярдику, позванивая. Теплый дождь чуть прыскал. Зеленя над мельницей яснее зеленели.
Я слышала, как встал отец в столовой, и прошел в прихожую. Обычно там садился на сундук под вешалкой, — кузнецы, прасолы, мужики примащивались на стуле у окна. Но нынче что-то неприятное… В Рамо вторгался хриплый и глухой, знакомый чей-то голос. Я остановилась. Андрюша задержал свой кий. Не соображая, с сердцем тяжко-томным, я прошла через столовую.
Отец, довольно бледный, сидел на сундуке, опершись о палку. Перед ним, красный, со взмокшими патлами Хряк мял в руках черную свою папаху с сивым верхом.
— Я говорю, что я лужки отдам, если земельный комитет так постановит. А если ты у меня требуешь, то это ничего не значит. Завтра ты потребуешь, чтоб я тебе лошадей запрягал, или задом наперед ходил. Я — отец слегка пристукнул палкой — исполняю то, что по закону…
— По закону? По каму-таму закону? — Хряк вдруг хлопнул изо всей силы папахой по столу. — Нет теперь закону… Во теперь закон где, на полу валяется, плюю я на него… закону! Отдавай лужки, тебе говорят… закону!
— Если комитет постановит…
— Што там комитет, нет комитетов, сами комитет… Ты что сидишь… закону… отдавай лужки…
Я подошла к нему совсем вплотную.
— А ты как смеешь здесь орать?
Мое явление было неожиданно. Я ощущала себя очень крепко, напряженно, в той волне, что находила иногда, несла помимо воли и сломить ее уж невозможно. Хряк несколько запнулся.
— Орешь, орешь… Што-ж, что орешь…
— А то, сказала я: что если я к тебе в избу приду и буду безобразничать, ты выгонишь меня?
Хряк перевел мутные, краснеющие глазки.
— Выгонишь… тебя выгонишь.
Я вдруг взбесилась.
— Вон, живо, вон, нахал…
Хряк с удивлением попятился. А я схватила его за плечо и вытолкнула. Не мог он мне не подчиниться!
Притворила дверь, он снова ее распахнул.
— А лужки, — крикнул, — значит, за нами! И никаких! Как мы постановили… Никаких!
Отец поднялся, горбясь, и пошаркивая валенками вышел в кабинет. Неверною рукой налил воды, хлебнул, устало опустился на постель.
— Экая стерва!
Перевел дух.
— Ну и стерва!
В зеркале я увидела, что бледна я как бумага. Андрюша кинулся, прижался и поцеловал. На глазах слезы. Но смутился, убежал. Я подошла к окну.
Все действия мои были бессмысленны, но я иначе не могла.
Отцу, наверно, это не великая услуга. Революция… Нас завтра могут вышвырнуть, арестовать. Ну, все равно. Как делаю, так делаю.
Люба за ужином с ужасом на меня смотрела. Когда я вышла, поднялась за мной.
— Наташа, это же безумие… Хрептовичи, Булавины…
Маленький человек шмыгнул мне под руку, обнял, опять ко мне прижался.
На другой день — хмурый, теплый и туманный — встретила я в саду Федор Матвеича. На нем пальто, картуз. Высокие сапоги в калошах.
— Конечное дело, Наталия Николаевна, Хряк даже оченно без понятия, знашь-понимашь, и притом выпивши был. Но только времена теперь такие, народ непокойный… наш народ сами знаете такой… так бы поосторожней как…
Я успокоила своего дипломата. Лужки, конечно, будут их, а староста пусть лучше с мужем объясняется, и в трезвом виде.
— Потому что наш народ сами знаете какой… одним словом, что народ-то темный… а без лужков, знашь-понимашь, и нам не обойтиться.