Вспомнилось мне это прилучье, в трудных теперь раздумьях пребываю: обнародовать его или уж схоронить под грудой остальных? Выложу сейчас его на всеобщее обозрение и, не желая совсем этого, оскорблю в благородных чувствах интеллигентных и высоконравственных людей, где вдруг нечаянно, по любопытству ли наткнувшихся на эти строчки. А готов ли я, думаю, выслушать от них резкую, но справедливую и поучительную отповедь? Не знаю. Ну, как случится, так случится. Обнародую. Повторю только перед этим вслед за бабушкой друга моего Рыжего, Марфой Измайловной, Царство ей Небесное: так мне, эфиопу, коли уж отругают-то, и надо будет. Кто я такой, чтобы угодничать и возмущаться? Кто он, откуда, что ещё и оскорбляется? Никто. И звать меня никак. С таким со мной такое и произошло. Но не со мной одним, чем и утешусь.
Осень поздняя. Или зима. Мало чем они здесь различаются. Да и для нас тогда ещё определялось так лишь: снег лежит, значит – зима, снега нет, значит – лето, всё остальное прилагается. А в календарь тогда ещё мы не заглядывали, нужды в том не было, ещё от вечности не оторвались – по ней, по вечности, и исчислялось. Праздник, наверное, какой-то – приурочено. Если к Седьмому ноября, дню Революции, или Советской армии и флота, то дату праздновали явно. А если к Рождеству, Крещенью или Сретенью, яланскому престольному, то так уж – как бы подгадало, чтобы Неверов не смущать. Гулянка в складчину – обычно. Не проводины, точно, не встречины. Ну и не свадьба – тоже точно. Вряд ли такое бы забылось. Просто, похоже, вечеринка. На этот раз у Есауловых. Не в нашем, Луговом, краю – в Линьковском. И мы там же – я, Лндрюха Есаулов, сын хозяев, Рыжий, Фоминых Саша и Володя Вторых, – у Есауловых. Есауловы в Ялани не одни. У этих прозвище ещё – Коноеды. Играем на печи. В лото, насколько память мне не изменяет, – и впятером можно играть – не шашки. В карты, в «пьяницу», уже натешились. В «дурака» ещё не научились. Родители наши, звонко чокнувшись гранёными стеклянными стаканами, выпили, поговорили, поют – мороз по коже от их песни. Многоголосие, какого никогда, нигде больше не доводилось мне услышать. Споют песню, пригубят бражки, поговорят, другую затянут. Быстрых и весёлых мало пели, заводили они чаще грустные, как говорят у нас в Ялани – жалестные. Многое бы я сейчас отдал за то, чтобы хоть раз ещё послушать их, наших родителей, как они пели, да невозможно, всему своё время. Записывалось только на нашу память, магнитофонов ещё не было. Где-то записано, сдаётся мне. Когда-нибудь, надеюсь, и послушаю – уж очень хочется. Чекунов Костя, молодой мужик, лет тридцати, а тогда казавшийся нам, хоть и не таким, как наши родители, но тоже уже старым, двоюродный племянник хозяина дома, Есаулова Петра Алексеича, по прозвищу Жердь, носит то и дело с кухни в переднюю избу, где сидят за составленными в ряд столами гуляющие, в кофейнике бражку, нацеживая её из канунного пузатого бочонка, прикрытого расшитым полотенцем. Проходя мимо печки, предлагает Костя, весело посмеиваясь, и нам выпить сладенькой. Ну, раз уж сладенькая – не отказываемся. По одному полному стакану отведали, да, погодя чуть, по другому. Ну а потом только и помню:
Небо – без луны – густо-синее. Из-за изморози – с поволокой. Звёзд на нём бесчисленное множество – сиксильён, как говорит Рыжий. И над гудящим во вторую смену гаражом МТС, бывшей церковью, висит большая, ярко-красная, матерчатая, звезда – не вифлеемская. Морозно – шарф на лице – дышать мне трудно. Скрипят, слышу, по снегу санки. Впереди за длинную бичеву тянет их за собой, угадываю смутно, мой отец. Мама идёт сбоку, с санками рядом, сокрушается, судя по голосу, о чём-то. Заснеженная, с многочисленными, как звёзды же, светящимися окнами, Ялань в моих глазах выделывает фокусы – то взмоет вверх, то опрокинется, то завращается, как на оси. Упал я с санок. Встать не в силах. Поднял меня отец, стряхнул с моей дошки снег, посадил опять на санки. Смеётся: хоть, мол, привязывай парнишку – не зря в гостях-то побывал. Мама вздыхает, слышу, горько, Костю Чекунова осуждает: споил детишек малолетних. Костя-то, мол, при чём, говорит ей отец, ведь не вливал же в них насильно – сами. Ничего, добавляет тут же, спать сегодня крепче, дескать, будет; во вред, надеюсь, не пойдёт. Понимаю, о чём они толкуют, но – так мне кажется – не обо мне. А вот как домой прибыли, как меня раздели и в кровать уложили – как будто этого и не было – ни вспышки в памяти, ни проблеска.