Это уже после,
И тогда же, чуть ли не сразу после этого события, может, как отклик на него, начал меня, помню, впервые терзать необоримый страх смерти. Не так своей – я всё ещё себе бессмертным представлялся безотчётно, – как смерти близких. Я-то жить буду вечно, дескать, а они умрут, и это мне внушало ужас. Долго так было, года два. А после – будто притупилось.
Тогда, желая покурить, мы захотели стать как… взрослые.
Возможно, стали.
Опустил голову. Развернулся.
Вступил в ограду. Не таким, каким вышел.
Закрыл ворота.
Поднялся по крыльцу. Не таким, каким с него спустился.
Вошёл в дом, ошеломлённый, лёг спать.
Уснул в тревоге.
Век золотой закончился. Не для кого-то. Для меня.
Смутное время наступило.
Помилуй, Господи. В каком теперь я?
День Святого Владимира. Именины
В синем, без единого белёсого мазка-потёка, высоко, глубоко, широко и заботливо, как над младенцем, над старушкой ли, что более подходит к случаю, распростёртом над Яланью небе, плавно выделывая ровные круги, два матёрых коршуна дежурят. Без отлучки.
Кому вот только, какому знамени? – кто вдруг спросил бы.
Что уж.
Утром, до полудня, ещё два-три таких же вот охотника маячили в зените, куда-то смылись – искать удачи на других палестинах – косах речных, полях, покосах, мочажинах. Тут же, поблизости. Не за границу.
Родственники, просто товарищи ли по разбою.
– Бандиты, – говорит о них Марфа Измайловна. – Настояшшые. – Не ругаясь, не ворча, так лишь, давая знать, что видит их, следит за ними. Пусть на добычу, мол, по крайней мере тут, где всем заведует она, и не рассчитывают.
Обыденно.
– Высматривают, – вскинув голову и глянув на них вприщур из-под ладони, говорит. – Выискивают.
Конечно же – чем поживиться. Не секрет.
– Прицеливаются, – дополняет.
Око у них алчное, зоркое. И полно в деревне, во дворах да на завознях, вызывающей упитанности пернатой и иной соблазнительной живности беспечно копошится – велик выбор. Цыплята, те же – любого
У Чеславлевых вон тоже. Ещё желтые, не распятнались. Как костяные шары по зелёному сукну бильярдного стола в яланском клубе, по мураве за воротами катаются – будто подталкивает кто-то их незримым кием – расторопные.
И кроме Марфы Измайловны есть кому за ними приглядеть, конечно, – парунье. Внушительная – распушилась. И от хищника на их защиту броситься кому найдётся – петуху. Воинственный.
– Вепирь чистый, – говорит про него Захар Иванович. – В башке, заткнутой чопиком, одна картечина да две дробины брякают, и тем там тесно. Лупоглазый.
Ну, мол.
Оно и точно. Умным никак его, индейца краснопёрого, не назовёшь. Не выглядит. Ни спереди, ни с боку. Ни издали, ни изблизи. Никому проходу не даёт. Любого, быстро или медленно ступающего мимо, исподтишка готов стремительно атаковать и больно клюнуть. Кота, собаку, человека. Скотину рогатую не трогает. До той безразличен, словно той и вовсе нет на свете – ни коровы, ни бычка, ни нетели, – пройдут рядом, шпорой в их сторону не дрогнет.
Почему-то.
Станет иной раз под коровой, в дождь, допустим, стоит под ней – как под надвратицей, под деревом ли – не чуткий.
И на свинью не нападёт – та на него внимания не обращает, как на воздух. У той и кожа толстая – не повредишь, в прочном панцире ещё – после купаний грязевых; как с сундуком, бревном ли, воевать с той – бесполезно. Ну, хорошо, ума хватает хоть на это – не безнадёжный.
– И пусь дикует, хрен бы с ём, – говорит Иван Захарович. – Сам не плошай: он – на тебя, а ты яму пинка хорошего успей поддать, чтоб постыл-то. Главно, что долг свой исполнят. Исправно. Не тока землю топчет, но и куриц. Так бы давно уже горшком всё дело кончилось. И как зовут, давно забыли бы.
Дак чё, мол, правда.
Ещё кое-кто, сухо облизываясь и густо, как сварка, искря зенками, неотрывно следит за жёлтыми «шарами», словно большие деньги на одного из них поставил. Дымчатый, косматый кот. По кличке Вехотка. Этот – из-под куста смородины, что в палисаднике, –