Потом долго заполняли какие-то бумаги. Подростку было весело, что у него нет документов, что у него разбита морда и он влип в эту историю. Его спрашивали, он по-дурацки отшучивался. Потом посмотрел внимательно на своего раненого и что-то понял. Он понял, что человек-Вентиль открыл ему кран жизни, открыл себя, открыл маму и папу, открыл потрясающую новизну бытия. Он посмотрел на человека с разбитой головой, и тот представился ему чернильницей, чернилами из которой предстоит теперь написать свою новую жизнь. Он подошел к раненому, обнял его, попрощался. И, посмотрев на испачканную теперь уже в чужой крови руку, поставил пальцем на кафеле стены красный крестик. На память.
Эпиграмма
В университете у меня были удивительные преподаватели. Они владели человеческими и ангельскими языками, понимали сердцем грамматику и утешали замерзших на морозе птиц. Они свободно пели нам на аттическом наречии и поясняли его красивым дикторским русским. Умнейший Ольгердт Исаевич Усминский, чтобы проиллюстрировать свою особенно витиеватую мысль, доставал из потертого доцентского портфеля скрипку и пояснял мысль музыкой. Античную литературу преподавал милейший Валерий Бенционович Байкель, человек тонкий и глубокий. Филфак он закончил заочно, работая в бригаде штукатуров-маляров, там и нашел себе жену, грубоватую маляршу. Когда к нему, уже доценту филфака, домой приходили студентки, она кричала ему из прихожей: «Валерка, к тебе девки пришли!»
Валерий (все из скромности звали его Борисычем) читал нам изысканные лекции, полные иронии и возвышенностей. Он был тонок, очень тонок и глубок, так что часто посреди лекции останавливался, замолкал, думал о чем-то напряженно. Тишина была такая, что если в этот момент старенькая дверь нечаянно скрипела, то он с неподдельным ужасом поворачивался к ней, прикрываясь руками, как Дон Гуан при виде Каменного гостя. «Какой ужас! Какой ужас…» – шептал он, и лицо его было бледно, как ранняя сибирская луна.
Как-то я нарисовал его орлиный профиль и приписал анонимную эпиграмму александрийским размером. Хотел услышать его реакцию, поэтому перед лекцией положил листок с эпиграммой на кафедру. Но листок тут же сдернула моя сокурсница Валя, дочь Великого Писателя Земли Русской (или коротко ВПЗРа), и побежала показывать другим студентам. Я перехватил ее, вырвал листок, прошипел «дура» и положил его обратно на кафедру. Валя была обижена, даже пустила слезу. Не помню, как Борисыч отреагировал… Ах да, он посмотрел, прочитал, аккуратно сложил листок вчетверо и размахивал им, как указкой, рассказывая нам далее о Лессинге [12].
Самое интересное началось вечером. К нам в гости пришел ВПЗР. Он был другом моего папы, они часто выпивали до самого утра. Я вырос под их споры об искусстве, которые сопровождались двумя словами: «гений» и «говно». Если с вечера чаще звучал «гений», то к ночи помраченные разумы собеседников, несомненно, побеждало «говно». Утром все снова были «гениями». Писатели и поэты, свернувшиеся клубочком вокруг нашего унитаза, внушили мне неуважение к писательской профессии. До сих пор слово «поэт» ассоциируется у меня с блюющим человеком. Сколько я перетаскал их, еле теплых от своей талантливости, из туалета до дивана, и как горек был этот труд юноши, ищущего хоть малого уважения к взрослым гостям!
Пришедший ВПЗР громко шипел на кухне, пьянкой и не пахло:
– Это мужской разговор, Юра! Мужской! Я должен разобраться с твоим сыном. Он оскорбил мою дочь, она рыдала целый день!
– Слушай, не трогай ты его, он ведь кэмээс по дзюдо, он тебе все зубы выбьет, руки поломает, не связывайся ты с ним…
– Нет, я должен, я обязан, в конце концов…
К моей комнате приближались шаги. Он вошел.
– Мирослав, нам нужно разобраться, выйдем. – И он решительно указал на дверь к лестничной площадке.
Мы вышли. Помолчали. Он начал порывисто:
– Мы должны поговорить как мужчины. Ты оскорбил мою дочь…
– Если мы должны поговорить как мужчины, – нагло перебил я, не питая никакого уважения к его писательским регалиям, – то мне придется бить вас. Вы старый и слабый, а мне ничего не стоит одним ударом выбить вам все передние зубы.
Он замолчал, нижняя губа его бессильно затряслась:
– Но ведь ты мерзавец! Ты должен ответить…
– Я отвечу вам. Прямо сейчас. Что вы предпочитаете – сломать вам ногу, чтобы вы хромали с костылем, или правую руку, чтобы лишить вас возможности писать?
– И что же, ты будешь бить меня, известного писателя?
– Да.
Я сказал это твердо, как вбивают гвозди. Он на какое-то мгновение отскочил от меня, прикрываясь руками, как Гамлет при виде Тени Короля Датского.
Я, признаю, был юн и нагл и не питал иллюзий по поводу жестокого мира вокруг меня. Драться приходилось много. А он привык бухать в интеллигентных компаниях, приставал к молоденьким девочкам, читал им стихи и заглядывал в глазки. Девочки отказывали в симпатиях, но это было не опасно. А тут был я, и он знал, что мне не нужно вентиля, чтобы разорвать его рот в клочья. Он как-то остыл, опустил голову, потом вдруг заныл:
– А из-за чего поссорились-то?
– Из-за эпиграммы.
Он прозрел: