И мы покатили по ночному заснеженному городу. На улице Геологоразведчиков он остановился, и к его машине с правой стороны подошла девушка. Она открыла дверь, и они стали переговариваться. Я вслушался и вдруг понял, что она проститутка, и они договариваются о цене. Наконец договорились, и она собралась было сесть в машину, но наклонилась, чтобы рассмотреть пассажира, и, увидев меня, громко вскрикнула и побежала.
– Стой, ты куда? Что случилось? Ведь мы договорились… – закричал таксист.
Он даже выскочил от удивления из машины. Потом повернулся ко мне:
– Ты ей что-то сказал?
– Да нет, вы извините, просто она моя студентка, я преподаю в строительной академии. У нее как раз завтра зачет по моему предмету. Она меня узнала и поэтому убежала.
Таксист незлобиво рассмеялся:
– Ну, брат, ты мне всю малину обломал.
– Простите.
И мы поехали дальше. Утром, когда я пришел на зачет, она ждала меня у двери кабинета.
Попросила отойти для разговора. Я спросил ее:
– Что вы хотите?
– Вы теперь всем ребятам из группы обо мне расскажете?
Я посмотрел на нее. Мне хотелось в этот момент иметь кучу денег, чтобы купить время всех проституток Тюмени и говорить с ними о Боге, о грехе и о счастливой семейной жизни. Мне хотелось сказать ей так много. Но я посмотрел на нее и вдруг увидел, что она вся горит от стыда. Этот белый огонь тек и струился по ее лицу, он проникал в состав костей и в самое сердце, он был таким же белым, как и у тех проституток на радиостанции, но другого состава. Из нее выгорало что-то очень плохое.
И я сказал ей:
– Вы боитесь, что об этом узнают студенты. Еще больше вы боитесь, что об этом узнают родители. Но почему вы не боитесь, что об этом знает Бог? Идите, я никому ничего не скажу. Но знайте, нет ничего тайного, что не стало бы явным. И если вы боитесь дурной славы о себе, то, может быть, вам стоит перестать… Впрочем, делайте, как сами знаете.
Я сказал слишком много. Рядом с ней стоял прощающий Христос, а я говорил что-то человеческим языком, который, конечно, дом бытия, но стоило бы и в нем хоть иногда прибираться. Не все же сидеть на скамейке на краю большого поля.
Боярышник
Захожу я в аптеку, а впереди меня в небольшой очереди стоит бомжеватого вида пожилой человек. Седой, небритый, в мятом костюме, грязные поношенные ботинки. Но в фигуре имеются остатки того, что раньше называли осанкой, и в лице нечто нежно-просительное, смягченное пониманием своего ничтожного места во Вселенной. И он говорит провизору в белом халате так жалобно и доверительно:
– Девушка, будьте любезны, пожалуйста, мне бы два флакончика боярышника.
Посмотрел в ее узковатые глаза с такой мольбой, просьбой и улыбнулся.
Молодая, слегка татарская аптекарша сделала на лице фи, написала у себя на лбу: «Знаем мы вас, алкашей!» – фыркнула, но промолчала и за боярышником таки пошла. Он расплатился мелочью и шаркающей походкой вышел. Я купил свое лекарство и тоже вышел. На улице перед аптекой меня ждала удивительная картина. Этот седой бомжик передавал боярышник другому бомжику, еще более запущенному, в грязных трениках и тапках, в куртке, не имеющей цвета и описания. Седой молча переставил бутыльки в карманы куртки грязненького, они обнялись. Грязноватый посмотрел ему в глаза и с сердечной благодарностью, на грани слез, сказал ему:
– Спасибо, дорогой, спасибо тебе.
Я встал и окаменел. Милосердный Боже, я вхожу в аптеку, как князь мира сего, я властен и порывист, я роюсь в своих богатых фармацевтических знаниях, для меня это супермаркет по запчастям для моего здоровья. Я называю имена лекарств, как команды на иностранном языке, я уточняю миллиграммы и дозировки. Шуршу купюрами и слежу за сдачей. Я влетаю сюда, как венец творения, а передо мной стоит надрыв бытия и просящая нежность в голосе: «Девушка, будьте любезны, пожалуйста…» Рядом со мной онтологическая рана и интимность постыдного. И ладно бы для себя, для приобретения вещей первой необходимости поутру, когда душа ранима, и мир бьет пулеметом в виски, и стыд кислотой течет по струпьям души! Не для себя, для того, другого, который ждет на улице, который даже не решается войти. Войти, чтоб оказаться под бездушным косоватым прицелом глаз «девушки», кому путь сюда запрещен той стыдливостью и горем, которые мне неведомы. Вот оно: «Блажен, кто положит душу свою за други своя». Вот она, мизерикордиа и клементия[28], вот оно, сердце милующее под испепеляющими лазерами бесчеловечной жестокости и немого презрения. Я влетаю сюда, как молодой Вертер, безумный в своей страсти. Вхожу как власть имеющий, а здесь, рядом, сострадание и любовь, здесь жалость и склонение колен, здесь умерщвление не то что истонченной плоти, а крик немотствования.