И в круг вышла Надежда Федоровна. Слегка покачиваясь, словно летящая птица, чуть откинув назад голову, она двигалась с очарованием, помахивая в такт платочком.
Кто будет ее избранником?
Девяткин!
Само собой разумеется, в этом не было ничего удивительного. Всем казалось это естественным, даже волнующим, им зааплодировали. Разгоряченные вином и подзадоренные неистовством музыки, люди не обратили внимания на то, что происходит с Девяткиным. Лишь Иоана интуитивно, словно ее профессия способствовала обострению шестого чувства, почувствовала, что с начальником лагеря что-то случилось. Она резко схватила Молдовяну за руку и с беспокойством произнесла:
— Что с ним? Так нельзя! Может быть, остановим его?
Девяткин плясал. Казалось, в него вселился огненный бес. Глаза его остановились. Он вертелся вокруг Нади, околдованный шуршанием ее платка, словно бабочка около слепящего огонька. Ноги его двигались сами собой в дьявольском ритме музыки, а единственная рука слепо хватала воздух, словно не девушка пригласила его на танец, а иллюзия.
Иоана прошептала Тома:
— Кажется, я понимаю, что с ним происходит! Его нельзя оставлять одного!
После танца они нашли Девяткина сидящим на нижних ступеньках лестницы, задумчиво глядящим в ночь. Молдовяну накинул ему на плечи шинель и надел шапку. Иоана взяла его ладонь в свои руки и прижала ее к щеке. Так они неподвижно просидели некоторое время, не смея отвлечь его от глубокой душевной боли, пока он сам не заговорил:
— Тяжело, друзья мои! Тяжело!
Потом, помолчав некоторое время и придя окончательно в себя, он повернулся к Молдовяну и спросил его, как обычно, медленно и серьезно:
— Что вы хотели мне сказать?
Молдовяну все еще не мог избавиться от горького ощущения того, что ему не удалось окончательно победить Голеску. Он был полностью убежден, что тот будет продолжать тайно или явно ненавидеть антифашистов и бороться против них. И какие бы удары ему ни наносила история или люди, которые его покинут, он все равно будет делать все возможное, чтобы вредить им.
И все же люди видели его извивающимся, как на сковородке. Они наверняка задумались над вопросом: «Чья правда? Где она?» И как раз тогда, когда они ожидали, что Голеску поднимет руки и заявит о своем поражении: «Конец, я проиграл, ваша правда!» — он взялся за организацию голодной забастовки.
«Когда же наступит тот момент, — раздраженно задавал себе вопрос комиссар, возвращаясь к первоначальной мысли, — чтобы можно было раздавить эту гадину? И что для этого нужно?» Молдовяну хотел поделиться с Девяткиным своими мыслями. Но теперь, когда начальник лагеря находился в столь взволнованном состоянии, комиссар счел неудобным говорить об этом. И Молдовяну неуверенно произнес:
— Ничего, Федор Павлович! Поговорим завтра.
— Нет, нет! — возразил Девяткин. — Теперь! Надо! Это отвлечет меня от моих мыслей. Понимаешь?
Нахмурившись, Девяткин слушал его, глядя в землю. Его больше не волновала гармошка, круги под глазами постепенно исчезали. Он внимательно слушал Молдовяну, казалось решив дать ему высказаться до конца. Но вдруг поднял брови и с неожиданной резкостью воскликнул:
— Так что же тебя возмущает, Тома Андреевич? Что?
— Разрешите! — недоуменно проговорил комиссар.
— Нет! — не дал ему говорить Девяткин, почувствовав, что своей резкостью он сможет окончательно побороть охвативший комиссара духовный кризис. — Нет, Тома Андреевич! Думаешь, только тебе туго приходится, только у тебя враги в казармах? А у Деринга, Бенедека все идет как по маслу? У них нет врагов?
— Естественно, есть!
— Они тебе рассказали, что у них случилось?
— Рассказали.
— Ну?
— Это меня не утешает.
— А что, разве я тебе говорю об этом для утешения? — возразил Девяткин, и в голосе его проскользнула нотка огорчения. — Факты остаются фактами!.. Голеску организовал голодную забастовку, Риде — то же самое после того, как держал речь перед своими гитлеровцами. Стены гудели, а хортисты взялись орать, черт бы их побрал, немецкие марши. Да и среди итальянцев нашлись любители фашистского спектакля. Они простояли почти целый час на коленях с молитвенниками в руках, тараща глаза на своих небесных святых…
— Знаю! — едва слышно произнес Молдовяну.
— Как видишь, всюду трудно. Ни у Деринга, ни у Бенедека нет причин для успокоения. Наоборот, я очень боюсь, вам и впредь будет не до покоя. Почему? Да потому, что это естественно для лагерной войны между нашими идеями и их идеями. Это война медленного перемалывания, война на истощение, которая тебя обязывает оттачивать нервы на оселке… Вспомни, когда Влайку был здесь в последний раз, что он говорил?
Глаза Молдовяну вопросительно раскрылись:
— Что вы имеете в виду?
— Его слова: «Для этого дела, мой дорогой, нужны три вещи: терпение, терпение и еще раз терпение!»
Молдовяну рассмеялся:
— Но мне нужны аргументы, пригодные для любого военнопленного, Федор Павлович! И никогда не повторяющиеся!
— А у тебя их нет, Тома Андреевич? — словно удивившись, спросил Девяткин. — У тебя нет аргументов для каждого из них?
— Я готов попросить помощи у вас.
— Пожалуйста! Проси!