Маша вспомнила смешок в зимнем саду, аплодисменты, которые она различила в звоне шпаги — и призадумалась. Кажется, Корф продолжал поджигать занавески…
Когда Маша начинала задумываться об особенностях характера своего мужа, какой-то вещий, предостерегающий холодок пробегал по ее спине. Его натура оставалась такой же опасной загадкою, как в первый день их знакомства. Отчасти причина крылась в особенностях его службы, которая поглощала все время Корфа — порою он дни напролет просиживал в кабинете, иногда неделями вообще не бывая дома, — и, разумеется, ему было недосуг общаться с женой — да и охоты, верно, не находилось, ибо не видела его Маша в своих комнатах ни днем, ни ночью. Приходилось признать, что оскорбление выжгло в нем все прочие чувства — жена для него, видимо, просто не существовала!
Волей-неволей она была предоставлена себе самой; и хотя Париж давал массу возможностей развлечься, Маша не стала бы утверждать, что так уж очарована этим городом: слишком он был огромный, слишком узкими были в нем улицы, слишком высоки дома, слишком много людей жило в этих домах и сновало по этим улочкам. «Lutetia non urds, sed ordis![109]» — это изречение Карла V часто повторяла тетушка (единственная латынь, которую она знала!), бывшая без ума от Парижа. Однако от прежней романтической Лютеции осталась только арена древнеримского цирка да серебряный кораблик под туго надувшимся парусом на гербе Парижа, упрямо плывущий навстречу судьбе: и этот кораблик, и латинский девиз над ним: «Huctuat nec mergitur» — «Его качает, но он не тонет» — были некогда гербом и девизом Лютеции. Теперешний Париж чудился Маше городом-сетью, ибо здесь тысячи ловушек были расставлены для всякой человеческой слабости и потребности: от магазинов до публичных домов, от садов для гуляний — до общедоступных нужников, lieux l'aisances, которые видела Маша впервые в жизни, и это явление ее просто ошеломило.
Не по нраву пришлось ей и то, что в уличном многолюдье слишком много женщин: не было ни одной лавки, где не стояла бы за прилавком премило одетая девушка в кокетливом передничке. И если даже покупателей обслуживал ловкий, предупредительный приказчик, то не его услужливость и даже не богатство товаров являлись приманкою заведения, а именно эта la miette [110]. Все парижанки чудились Маше если не красивыми, то уж очаровательными, будь то подобная сновидению белокурая, роскошная Мария-Тереза де Ламбаль, сияющим вихрем проносившаяся по улицам в своей белой с золотом (уменьшенной копии королевской) легкой карете шестерней, или какая-нибудь хорошенькая мидинетка — так назывались молоденькие работницы или продавщицы маленьких галантерейных лавочек. Но иногда так назывались вообще все молоденькие, легкомысленные горожанки, сновавшие по улицам, ловя на приманку своих порочных глазок всякого мужчину… А стало быть, в первую очередь, тех мужей, которым не было дела до своих жен.
Париж тревожил Машу… Однажды за утешением она вошла в католическую церковь во время обедни: все в душе ее противилось варварской пышности убранства; чужим, слишком тонким голосам, поющим гимны; приторному, совсем не русскому, запаху свечей и ладана; но сейчас любопытство и тяга к утешению оказались сильнее неприязни, да она и знала, что придется привыкать, если она не хочет отказаться вообще посещать храм Божий. В Париже-то ведь не было ни одной православной церкви. Оставалось уповать, что Бог с единым вниманием зрит сквозь все купола.
Она преклонила в укромном уголке колени и долго молилась, потом поставила свечи, неумело окунула пальцы в чашу со святой водой — и вышла с тем же сумраком в душе, с каким вошла сюда…
Как ни странно, успокоиться ей удалось под сводом другого Божьего храма — на берегу реки, под высоким небом. Ее всегда утешало зрелище просторной, мерно струящейся воды и колыханье зеленой листвы; она не представляла, что города могут стоять не на берегу реки… по счастью, этого недостатка Париж был лишен.
Сена была лучшим украшением города, его голубым ожерельем. Она входила в Париж на юго-востоке, у Венсенского леса, направляясь к центру, обтекая острова Сент-Луи и Сита, и почти подходила к Елисейским полям, но, делая петлю, плавно поворачивала на юго-запад и выходила за пределы города, огибая Булонский лес. Плавно, медленно, спокойно струилась серебряная Сена меж каштанов и платанов, склоняясь под мосты и вновь выходя на простор, неся на своих тихих водах зыбкое отражение этих мостов и этих каштанов и платанов… Над Сеной витал легкий, невесомый туман, из которого, как призрачный замок, выступал Нотр-Дам…