— В 1812 году наступило время исправления и набожности. Но по окончании сей войны, — продолжал схимник, — нравы еще более испортились. Ты — государь наш и должен бдеть над нравами. Ты — сын православныя церкви и должен любить и охранять ее. Так хочет Господь Бог наш…
Александр улыбнулся и молча покивал головой, соглашаясь с монахом. А потом заметил митрополиту:
— Многие длинные и красноречивые речи слышал я, но ни одна мне так не понравилась, как краткие слова этого старца…
Он в ноги поклонился схимнику, принял от него благословение и заметил:
— Жалею, что давно с тобою не познакомился…
— Помолитесь обо мне и жене моей, — сказал он митрополиту и всей братии, снова собравшейся на крыльце монастыря…
Глаза его были полны слез.
Он не надевал фуражки до самых ворот монастыря, часто оборачивался, кланялся и крестился…
На самом выезде из Петербурга, у полосатой будки и полосатого шлагбаума заставы, Александр остановил коляску, встал во весь рост и долго смотрел на спящий город, словно прощался с ним и не надеялся уже когда-нибудь увидеть его.
Тихий серый рассвет вползал в город, все еще обезображенный недавним наводнением, зияя черными провалами снесенных домов, вывороченными с корнями деревьями, сгрудившимися в каменные стойки плитами мостовых. Но все было тихо над городом, не слышно было даже лая собак, чернели громады дворцов, и только слегка просверкивала в отдалении игла Адмиралтейства.
Александр постоял в коляске, снова перекрестился, осенил крестом свою столицу, сел в коляску и больше уже не разговаривал ни с кем до следующей станции. Он не спал, покойная коляска не тревожила его дум, и мысли его были не мрачные, а с надеждой и верой. Словно отслужили по нему панихиду, и теперь он станет рождаться к новой, неведомой ему, но такой желанной жизни…
Крест на макушке головы зарастал медленно и как-то странно. Натали трогала пальцами отрастающие волосы — они были толстые, колючие и четко обозначали границы креста. Мягкие, шелковистые по сторонам лба и щекам, на макушке они превращались в жесткую щетину, и краем глаза видела Натали в зеркале, что и цвет их изменился — был черный и блестящий.
— Няня, погляди, — сказала она нянюшке, с детских лет качавшей ее колыбель. Няня была едва ли на десять лет старше своей воспитанницы. Матрена Петровна, она любила свою девочку так, как даже не любила и не жалела ее родная мать, Марья Павловна.
Няня ахнула, увидев на голове черный четкий силуэт креста.
— Отец Паисий выстриг-то? — спросила она.
Натали молча кивнула головой.
— Вот и беги к нему, пусть разрешит от обета, — тихонько сказала няня. — Да жениху не показывай, подумает невесть что…
— Что ты, Петровна, — возразила Натали, — Михаил Александрович добрый и хороший человек, он ничего не скажет, а скажет, что ж, такая моя судьба, буду обет держать до гроба…
— Господи, помоги ты младенцу этому, — сердито отозвалась Петровна. Хоть и было ей чуток за тридцать и слыла она набожной и скромной нянюшкой, а все смотрела на Натали, как на свою родную дочь. И то сказать — вынянчила, выкачала ее с молочных зубов, а была тогда сама девчонкой…
Сейчас это была дородная, красивая исконно русской красотой крестьянка с тяжелой косой русых волос, спрятанных под скромный платочек, с добрыми, немного грустными серыми глазами и розовыми полными губами, всегда готовыми сложиться в ласковую улыбку.
— Да и была я у отца Паисия, — призналась Натали, — сказал, что обет я дала добровольно, никто не неволил, душа просила, а разрешить не может, нет такого канона…
— Бедная ты моя, несчастная, — прижала Натали к своей обширной груди… — Дай тебе Бог счастья…
Натали задыхалась в ее тесных объятиях и постаралась высвободиться. Счастье, что такое счастье, она еще не знала, не понимала, хотя чувствовала, что трепет сердца — это и есть самые радостные минуты жизни…
— Ай не люб он тебе? — вдруг серьезно спросила Матрена.
Натали холодно взглянула на свою нянюшку. Как угадывает она, что творится в бедном сердечке?
— Продали, как корову или лошадь, хоть цену взяли настоящую, — жестко проговорила она, — имение спасли, Михаил Александрович сразу же вексель в камин бросил. Сгорел долг…
— А ты вот что, — тихо произнесла Матрена, — ты не горюй, бывает, что и не хочешь любить, а полюбишь, а уж как двух-трех сыновей принесешь, и вовсе не разлей вода…
— Да ты-то откуда знаешь? Сроду замужем не была…
— А душа знает, — выразительно покачала головой Матрена. — Душа, она такая, все на свете знает, да не хочет говорить до своего часу…
— То же мне, философ, — фыркнула Натали.
Матрена опять ласково улыбнулась, словно говорила с несмышленым младенцем, и отправилась в людскую пить чай. Она любила пить чай, а к чаю булочки, пирожки, баранки, потому и раздобрела к своим тридцати годам…