Электрического освещения не было, и тем не менее Зал был залит светом. На высоте примерно десяти футов от пола стены опоясывал каменный карниз, и на нем на равном расстоянии друг от друга стояло более сорока фигур, которые я сперва принял за совершенно одинаковые статуи из серебра, у каждой из них в руках был сверкающий жезл, на конце которого находился горевший ровным желтым пламенем факел. Однако, присмотревшись повнимательнее, я увидел, что статуи дышали и едва заметно шевелились: это были девушки, тела которых либо покрывала серебряная краска, либо они были одеты в костюм из такой гладкой, тонкой и облегающей ткани, что каждая из них была неотличима от сверкавшей обнаженной скульптурной фигуры. Свет факелов заливал зал; мягкие отблески света касались выступов резной балочной крыши, оставляя в темноте все сложности ее конструкции.
На двух длинных сторонах Зала карниз, на котором стояли факелыцицы, образовывал поверхность антаблемента, поддерживаемого рядом пилястр, а между каждыми двумя пилястрами находился неглубокий альков. По всей длине зала перед альковами пролегала широкая скамья или, точнее, каменный помост, укрытый толстым слоем бизоньих, медвежьих и оленьих шкур, в то время как в самих альковах поверх таких же шкур были разложены покрывала из мягких мехов — лисы, выдры и куницы. Между двумя этими возвышениями, довольно удаленными друг от друга, стоял огромный стол, за которым могло бы свободно разместиться около сотни человек. Компания гауляйтера с друзьями не превышала дюжины персон, с ними обедало еще человек двенадцать-четырнадцать офицеров Графа. Все они восседали на изрядном расстоянии друг от друга за той частью стола, что была ближе к его главе; во главе же стола на огромном деревянном стуле, покрытом богатой резьбой, сидел сам Ханс фон Хакелнберг.
Я ожидал увидеть человека необыкновенного, в лице и манерах которого соединились бы высокие достоинства старой восточноевропейской аристократии. Образ, рожденный моим воображением, совпадал с тем, что я увидел в действительности, лишь в одном — в буйстве, исступленности и необузданности. Но у человека, сидевшего во главе стола и возвышавшегося над ним, да по сути дела и над всем этим огромным Залом, был такой исступленный и безумный взгляд, оставлявший далеко позади все, что я когда-либо видел или мог вообразить. Он не принадлежал ни к моему веку, ни к столетию, в котором жил Доктор. Расстояние, отделявшее его от грубых и вульгарных, дерущих глотки нацистских политиков, сидевших с ним за столом, было больше, чем расстояние между ними и мной. Их звероподобный облик и поведение были порождением жестокости урбанизированной, механизированной цивилизации, в основе которой лежат стадные инстинкты, грязная низость и безжалостность тирании, покоящейся на мощи громкоговорителя и пулемета. Ханс фон Хакелнберг принадлежал к тому веку, когда насилие и жестокость носили более личностный характер, когда право управлять другими людьми было неотъемлемым свойством собственной физической силы человека. Такая свирепость и дикость, как у него, принадлежала другим временам — временам зубров, диких быков того темного древнего германского леса, с которым город так и не сумел справиться, подчинить своей воле.
Он был намного выше и крупнее всех, кого ты когда-либо видел в своей жизни: это был великан, в сравнении с которым огромный трон, на котором он восседал, и громадный дубовый стол казались предметами нормального размера, а вся остальная компания выглядела просто детьми.
Его темно-рыжие волосы были коротко подстрижены, что делало его невероятных размеров череп и бычье чело еще более мощными и чудовищными. У него были длинные усы и раздвоенная рыжевато-коричневая борода, которая блестела в свете факелов, когда он мрачно качал головой и сердито поглядывал на своих гостей. На нем был зеленый камзол без рукавов с вышитой золотом портупеей, на шее — тяжелая золотая цепь, а выше локтя — золотое ожерелье древних кельтов, плотно охватывавшее бицепсы.