Разговор продолжался около часа. Елена Борисовна просила меня написать объяснительную записку по поводу демонстрации: как я узнал и вообще — как я дошел до жизни такой. Я ей объяснил, что Синявский — известный ученый. Как же его арестовали ни за что ни про что?
— А от кого узнал о митинге?
Я рассказал про то, как у нас зачитали листовку на лекции по истории партии. Она была крайне недовольна и спросила:
— А что это у вас за преподавательница такая?
Спросила, кого я видел еще на демонстрации. Тут я сказал, что осведомителей достаточно, кроме меня. Сами ищите. Пыталась меня про Поликовскую спрашивать, я эту тему замял.
Потом она мне сказала:
— Есть ли у вас среди знакомых политзаключенные?
Я сказал:
— Нет.
Совершенно нагло врал. Я водил знакомство с таким Кузнецовым[120], который отсидел несколько лет в мордовских лагерях. Она говорит:
— Ну, может, бывшие политзаключенные?
Я говорю:
— Все равно нет.
— Зачем вы лжете, Зубарев? — говорит она.
Я говорю:
— А зачем вы спрашиваете?
Она прекрасно знала, конечно, про Кузнецова, знала, что я бываю у него в гостях и он бывает у меня в общежитии, но хотела, чтобы я сам об этом сказал. Ну а я, естественно, не хотел отвечать: если она сама знает, ну и пускай тогда сама задает конкретные вопросы. Она была очень недовольна и под конец сказала:
— Вот вы спросите у вашего знакомого, который был в мордовских лагерях, какая там жизнь, и подумайте, где вам лучше жить — в университетском общежитии или там! И всем вашим знакомым тоже скажите.
Спрашивала про Воробьева, про то, какие у меня с ним отношения. Тяжело вздохнув, заметила, что случай запущенный и что с ним делать — непонятно. Но есть у них в запасе некий вариант и для Воробьева.
Обо мне она сказала, что раз у меня все так хорошо с учебой, то они, КГБ, дали указания меня по комсомольской линии не прорабатывать, и что она надеется, я сделаю правильные выводы изо всего происшедшего. И, написав заявление и дав подписку не разглашать содержание данной беседы, я ушел. А выводы я сделал: понял, что есть какая-то грань, которую «они» терпят, не желая увеличивать количество оппозиционеров. Вот Воробьев еще пять лет гулял на свободе. Причем был явно недоволен, что его не берут, — он очень хотел попасть в тюрьму!
Больше во время учения в университете у меня никаких контактов с этой организацией не было. Более того, когда через много лет госбезопасность вновь проявила ко мне интерес[121], эта история мне не напоминалась.
…Для меня, как и для всех моих знакомых, 5 декабря — это некоторый исторический рубеж: появление нового гласного ненасильственного массового общественного движения в Советском Союзе.
Я человек достаточно замкнутый, книжный, и больше в таких открытых формах противостояния участия не принимал. Я начал заниматься литературой. Мое дальнейшее участие в движении было письменным и анонимным.
Истинное отношение со стороны властей к тому, что произошло, мы стали понимать в последующие дни. Через три дня я пришел на факультет, и мне сообщили, что меня исключили. «По какой статье?» — «За неуспеваемость». — «За неуспеваемость — успевающего!» Обидно не было, было горько. Я уже давно учился по инерции, помня, что мама вырастила одна нас троих, в ужасающих условиях, и возлагала большие надежды на старшего — меня, которым она втайне гордилась. Спустя неделю сообщили, что я восстановлен. Мне объяснили, что в ЦК, узнав о реакции западных средств массовой информации на количество преследуемых после митинга, дали отбой, решив сократить это число, чтобы не пострадал международный престиж страны. Доступный нам эфир («Свобода», «Голос Америки») гудел, восторгаясь беспрецедентным «мужеством» студентов. По «Свободе» прочитаны были стихи «Потомкам декабристов» с посвящением (в перечень угораздила и моя фамилия). Но осуждающие дежурные голоса советской печати притихли. Кампания закруглялась. Однако в печать (кажется, «Правда») просочилась с упущения цензуры глупая статья (глупая с точки зрения идеологического аппарата), журящая слепых котят, которые, не ведая что творят, поддались провокации негодяев, и таких котят оказалось несколько десятков. Это была ошибка. Признать, что в университете набралось несколько десятков диссидентов, было нельзя — пища для вражеской пропаганды. Этим и объясняются быстрое восстановление и некоторая мягкость репрессий. Зато началась негласная кампания по нашему устранению с факультета. Мою курсовую работу, посвященную орнаментальной прозе 1920-х годов, рекомендованную к опубликованию в журнале «Филологические науки», зарубили: «Вы сюда пришли не утверждать, а учиться», — на что я возразил, что пришел сюда учиться утверждать, и отказался менять концепцию работы. Научный руководитель семинара Иван Федорович Волков (еще вчера либеральничавший) выставил мне трояк. В знак протеста я перебрался в другой семинар, посвященный древнерусской литературе.