Тоска Мопассана есть, собственно, тоска пресыщения. Это — парижанин конца века, которому все, о чем парижанин мечтает, что его манит, завлекает, — все было доступно. Свет, женщины, театры, скачки, спорт, — словом, все, что достига­ется в этом мире деньгами и положением, все это было к его услугам и все это его известное время привлекало. Но так как это был ведь не средний парижанин, а человек высокоодарен­ный, с тонкой нервно-психической организацией, то он, разу­меется, скоро этой жизнью пресытился, перестал испытывать от нее наслаждение. Пресытившийся человек, как известно, способен чувствовать даже отвращение к тому, в чем перестал испытывать наслаждение. Так это и было у Мопассана и по­могло тому, что он увидел «изнанку вещей», — тех вещей, ко­торыми, подобно остальной светской толпе Парижа, только и жил. И во многих произведениях с огромной силой отразил свое отвращение и презрение, постепенно в нем назревавшие, к этой «изнанке», — к людям, к среде, в которой провел жизнь. Но когда он сделал такую оценку тому, что прежде со­ставляло содержание его жизни (не считая, конечно, в том числе его творчества), когда он с отвращением все это от­верг, — от остался с опустошенной душой. Ибо все-таки он вос­питался в этой же среде, жизнь которой подверг такой жесто­кой критике, воспитался чуждым каким-нибудь сверхличным интересам и общественным симпатиям. Людей же иной сре­ды, в которой живут и такие интересы, и такие симпатии, он не знал, т. е., может быть, и встречал, но не заинтересовывал­ся, не присматривался. И вот, за исключением обостренного немецким нашествием патриотизма, не видно в нем каких-ни­будь социальных чувств. О состоянии родины в мирное время он, кажется, мало задумывался, к политической деятельности относился с тем же скептицизмом, с каким смотрел на рели­гию, науку и прочее. И он затосковал, ибо, во-первых, в опус­тошенной душе не может не поселиться тоска, во-вторых, не имевший и не знавший куда уйти из опостылевшей ему сре­ды, он должен был чувствовать себя в ней страшно одиноким. В ней, какою она рисуется хотя бы из его же произведений, он не мог встретить никого, кто бы понял его тоску, его, хоть и опустошенную, но богатую неразвившимися возможностями душу. Отсюда и развилась в нем — с такою скорбною силой выраженная в его рассказе Solitude3 — уверенность, что никто вообще не может понимать, что все люди страшно одиноки.

И постепенно он пришел к безнадежному отрицанию, ибо наслаждение от жизни получать перестал, смысла ее не видел, о сверхличных целях не задумывался и был подавлен ощуще­нием душевного одиночества; в конце видел только разруше­ние, смерть, бессмысленное уничтожение бессмысленного су­ществования.

Переходя к объяснению тоски нашего писателя, прежде всего необходимо устранить предположение личного мотива, вроде мопассановского пресыщения, ибо произведения Чехова не представляют для этого никаких данных. Говоря о нем, мы даже заменили бы слово тоска словом скорбь, которое лучше к данному случаю подходит, ибо в самом понятии этом имеется неличный оттенок.

Скорбь эта родилась в душе, не опустошенной (как у Мопас­сана), а скорее можно сказать, в душе, которая проснулась и широко раскрывшимися очами стала созерцать «человеческую комедию».

Как развивалась эта скорбь нашего писателя, какими при­чинами она порождалась, — увидим из дальнейшего изложе­ния; отметим только теперь же, что переход от автора «Живой хронологии», «Шведской спички» и подобных рассказов к ав­тору «Моей жизни» и последующих вещей — представляется одним из поразительнейших и редчайших явлений всемирной литературы.

Первая фаза в истории чеховского творчества, фаза веселого, молодого, поверхностного, самодовлеющего юмора a la Марк Твен, — длилась недолго. Делался зрелым очень крупный, очень оригинальный талант, а такой талант не позволит долго расходовать себя на вздор, хотя бы и на очень веселый, милый вздор. Наступала новая фаза, — та, которая считалась фазой бесстрастного художнического созерцания жизни или — как ее иначе тогда называли — «пантеистического миросозерца­ния» 4.

Рассматривая произведения этой творческой фазы теперь, в их совокупности и на расстоянии времени, уже отделяющего их от нас, можно сказать, что в ней Чехов как бы просто за­давался целью изучать жизнь и людей по отдельным, бросав­шимся ему в глаза явлениям и лицам, стремился накопить известный запас наблюдений. Он напоминает ученого, заинте­ресованного открывшеюся перед ним областью для изучения, но приступающего к этому изучению без предвзятой гипотезы; ученого, который путем анализа целого ряда собранных им данных, думает уловить их взаимную связь и законы их сосу­ществования и развития.

Так именно Чехов изучал в то время жизнь. Он мог бы гово­рить о себе словами Пушкина:

.Жизни мышья беготня —

Что тревожишь ты меня?

Что ты значишь, скучный шепот?

Укоризна, или ропот?.

.От меня чего ты хочешь?

Ты зовешь, или пророчишь?

Я понять тебя хочу,

Темный твой язык учу. 5

II

Перейти на страницу:

Похожие книги