Чехов умер — теперь можно о нем свободно говорить. Ибо говорить о художнике — значит выявлять, обнаруживать скрывавшуюся в его произведениях «тенденцию», а проделы­вать такую операцию над живым человеком далеко не всегда позволительно. Ведь была же какая -нибудь причина, застав­лявшая его таиться, и, разумеется, причина серьезная, важ­ная. Мне кажется, многие это чувствовали, и отчасти потому у них до сих пор нет настоящей оценки Чехова. Разбирая его произведения, критики до сих пор ограничивались общими местами и избитыми фразами. Знали, конечно, что это дурно: но все лучше, чем выпытывать правду у живого человека. Один Н. К. Михайловский попробовал ближе подойти к источ­нику творчества Чехова и, как известно, с испугом, даже с от­вращением отшатнулся от него. Тут, между прочим, покойный критик мог лишний раз убедиться в фантастичности так назы­ваемой теории искусства ради искусства. У каждого художни­ка есть своя определенная задача, свое жизненное дело, кото­рому он отдает все силы. Тенденция смешна, когда она рассчи­тывает заменить собою дарование, прикрыть беспомощность и отсутствие содержания, когда она заимствуется на веру из за­паса ходких в данную минуту идей. «Я защищаю идеалы, — стало быть, все должны мне сочувствовать» — в литературе такого рода претензии высказываются сплошь и рядом — и знаменитый спор о свободном искусстве, по-видимому, дер­жался только на двояком смысле употреблявшегося противни­ками слова «тенденция». Одни хотели думать, что благород­ство направления спасает писателя, другие боялись, что тенденция закабалит их на службу чуждым им задачам. Оче­видно, обе стороны напрасно волновались: никогда готовые идеи не прибавят дарования посредственности, и, наоборот, оригинальный писатель во что бы то ни стало поставит себе собственную задачу. У Чехова было свое дело, хотя некоторые критики и говорили о том, что он был служителем чистого ис­кусства, и даже сравнивали его с беззаботно порхающей птич­кой. Чтобы в двух словах определить его тенденцию, я скажу: Чехов был певцом безнадежности. Упорно, уны­ло, однообразно в течение всей своей почти 25-летней деятель­ности Чехов только одно и делал: теми или иными способами убивал человеческие надежды. В этом, на мой взгляд, сущ­ность его творчества. Об этом до сих пор мало говорили — и по причинам вполне понятным: ведь то, что делал Чехов, на обыкновенном языке называется преступлением и подлежит суровейшей каре. Но как казнить талантливого человека? Даже у Михайловского, показавшего на своем веку не один пример беспощадной суровости, не поднялась рука на Чехова. Он предостерегал читателей, указывал на «недобрые огоньки», подмеченные им в глазах Чехова2. Но дальше этого он не шел: огромный талант Чехова подкупил ригористически строгого критика. Может быть, впрочем, не последнюю роль в относи­тельной мягкости приговора Михайловского сыграло и его соб­ственное положение в литературе. Тридцать лет подряд моло­дое поколение слушало его, и слово его было законом. Но потом всем надоело вечно повторять: Аристид справедлив, Аристид прав3. Молодое поколение захотело жить и говорить по-своему, и в конце концов старого учителя подвергли остра­кизму. В литературе существует тот же обычай, что и у жите­лей Огненной земли: молодые, подрастая, убивают и съедают стариков. Михайловский отбивался сколько мог, но он уже не чувствовал той твердости убеждения, которая вырастает из со­знания своего права. Внутренне он как будто чувствовал, что правы молодые — не тем, конечно, что они знают истину: ка­кую истину знали экономические материалисты — а тем, что они молоды, что у них жизнь впереди. Восходящее светило всегда светит ярче заходящего, и старики должны добровольно отдавать себя на съедение молодым. Михайловский, повторяю, это чувствовал, и это, быть может, отнимало у него прежнюю уверенность и твердость в суждениях. Он, правда, по-прежне­му, как мать гетевской Гретхен, не принимал попадавшихся ему случайно богатых даров, не посоветовавшись предвари­тельно со своим духовником4. Дар Чехова он тоже носил к па­стору, и, очевидно, он там был заподозрен и отвергнут — но идти против общественного мнения у Михайловского уже не было смелости. Молодое поколение ценило в Чехове талант, oгpoмный талант, и ясно было, что он от него не отречется. Что оставалось Михайловскому? Он пробовал, говорю, предос­терегать. Но его никто не слушал, и Чехов стал одним из лю­бимейших русских писателей.

Перейти на страницу:

Похожие книги