Другое же направление, для которого в прежней формуле гораздо важнее была другая часть, именно уплата мучительно­го долга, — то есть не нравственная обязанность по отношению к своему я, а общественная обязанность перед народом, — ли­шенное возможности уплатить этот долг в той форме, на какую оно только и было способно, осуждено было на жизнь «без дела и без отдыха», то есть на бездеятельность, на самоанализ, при­водящий к самому мрачному пессимизму, на самобичеванье и безнадежное нытье. И каждый шаг такого анализа приводил в большие и большие дебри пессимизма.

«Получил письмо от Alex. Heard. Esq-re London'a, — пишет Гаршин еще в 1876 году Дрентельну. — Тоже тоскует. Госпо­ди, куда же деваться! Разве в самом деле удариться в гартма- новщину или еще в какую-нибудь ерундищу? Не ударишься ни во что подобное; мозги все-таки так положительно устрое­ны, что Гартман не соблазняет» 20.

Гартман — пессимистическая философия Эд. Гартмана — конечно, не мог соблазнять Гаршина и других людей этого типа. «Удариться в гартмановщину», то есть возвести свой социальный пессимизм в философский принцип, в мировой закон — для этого и мозги были слишком положительно устро­ены, да подобной «ерундищей» занимались уже другие, до­шедшие до «умиления почти перед голой пустотой». Для «по­ложительных мозгов» нужна была положительная работа. А на этот счет дело было безнадежно.

И вот начало возникать сомнение: нужна ли эта положи­тельная работа? И на этот вопрос слышался ответ Надсона:

Я боюсь, что мы горько ошиблись, когда

Так наивно, так страстно мечтали,

Что призванье людей — жизнь борьбы и труда,

Беззаветной любви и печали.

Ведь природа ошибок чужда, а она

Нас к открытой могиле толкает21.

Но если «жизнь борьбы и труда» — не призванье людей, а простой мираж, плод фантазии, то что же остается делать че­ловеку перед лицом суровой жизни? Если не бороться — то, значит, страдать. Страданье и горе выступают как основное настроение неспособных на борьбу людей. Выше мы видели, как бодрое и жизнерадостное настроение отождествлялось с по­шлостью, теперь делается шаг дальше и провозглашается культ горя и страдания.

Кто крест однажды взялся несть, Тот распинаем будет вечно. И если в жертве счастье есть, Он будет счастлив бесконечно[64]22.

Счастье жертвы! Как далеко ушла прогрессивная часть об­щества от базаровского: «Мы драться хотим!» Но если у г-на Минского мысль сказана еще в условной форме (если. есть), то у Надсона счастье жертв возведено уже на пьедестал:

Ведь сердце твое — это сердце больное, Заглохнет без горя, как нива без гроз: Оно не отдаст за блаженство покоя Креста благодатных страданий и слез23.

Но что же тогда эта самая жизнь, которая еще так недавно сулила борьбу и труд, а теперь, вблизи, дает только страданья и слезы. Жизнь эта — обманчивое марево:

Бедна, как нищая, и, как рабыня, лжива, В лохмотья яркие пестро наряжена, Жизнь только издали нарядна и красива, И только издали манит к себе она24.

(1882)

Но если жизнь вблизи не нарядна и не красива, быть мо­жет, она все-таки даст хоть какую-нибудь возможность сде­лать ее хоть сколько-нибудь нарядной и красивой?

Увы! Разочарование поэта толкает его по наклонной плоско­сти отрицания, и он видит уже, что жизнь не только не наряд­на и не красива, но что она и бесплодна:

И скорбно я глядел потухшими очами,

Как жизнь, еще вчера сиявшая красой,

Жизнь — этот пышный сад, пестреющий цветами, —

Нагой пустынею лежала предо мной!25

(1883)

Жизнь — бесплодная пустыня, а в пустыне не только борьба и труд, но и горе и страдание теряют всякий смысл:

Для чего и жертвы и страданья?.. Для чего так поздно понял я, Что в борьбе и смуте мирозданья Цель одна — покой небытия?!26

(1884)

Так жизненное бессилие разлагающегося общественного слоя привело последовательно его идеологов к отрицанию вся­кого смысла в мировом и общественном процессе. Несоответ­ствие этого процесса интересам данного слоя заставляло при­знать бессмысленным и бесцельным самый процесс: нелепое, с ограниченной точки зрения обитателей «вишневого сада», ка­залось им нелепым с точки зрения целей мирового процесса.

Таким же мрачным пессимизмом проникнуто и настроение Гаршина. Особенно резко это сказалось в его рассказе «Attalea princeps». Рассказ этот слишком известен, чтобы излагать его; приведем лишь несколько строк из конца его:

«Была глубокая осень, когда Attalea выпрямила свою вер­шину в пробитое отверстие. Моросил мелкий дождик пополам со снегом, ветер низко гнал серые клочковатые тучи. — "Только-то, — думала она, — и это все, из-за чего я томилась и страдала так долго? И этого-то достигнуть было для меня вы­сочайшей целью?"»

Характерная черта всякого отживающего течения — его не­приспособленность к господствующему строю отношений, его, если можно так выразиться, тепличная психология. И эта не­приспособленность, эта тепличность целиком отразилась на злоключениях и рассуждениях пальмы.

Перейти на страницу:

Похожие книги