Чехову можно являться перед читателями в домашнем виде, в обиходе душевных будней: он не разочаровывает. Из тяжкого испытания, которое предложили ему издатели его переписки, он выходит с честью. Еще обаятельнее выступает перед нами его избранный, его благородный облик. Ток душевной чистоты и красоты идет от его писем; они волнуют, и возникает к Чехову- человеку неотразимая симпатия. В его письмах раскрывается натура затененная и тихая; нет пафоса, бури, яркой страстности и резких тонов; огонь приспущенный, что-то занавешенное; не усиленно бьется музыкальное сердце, не громкий тембр у этою человеческого голоса. Но зато перед вами личность, которая не­измеримо больше жила в себе, чем вне себя; за письмами чув­ствуется вторая жизнь, далекое святилище души. «Около меня нет людей, которым нужна моя искренность и которые имеют право на нее» 153; поэтому он еще более замыкается в себя, и там, в этой последней уединенности, сохраняет изумительную свобо­ду духа, трудную и драгоценную простоту. Чехов — человек не на людях. «Свободный художник» не только в своих произведе­ниях, но и в своей жизни, он самостоятелен. Сдержанный, но не скупой, писатель и человек без жестикуляции, одновременно мягкий и сильный, он не поддается реальности как системе вну­шений, и с дороги правды, своей правды, не собьется этот уве­ренный и вместе с тем скромный путник. Он сочетает в себе де­ликатность и сильную волю; неуступчивый в главном, в серьезном, в святом, он так податлив, нравственно щедр, нрав­ственно любезен и услужлив там, где это не посягает на его сво­бодную художественность и свободную человечность. Уединен­ный, Чехов не мизантроп. Напротив, его влечет к людям, к гостям, и очень многое в его душе объясняется именно тем, что «господа люди» пробуждали в ней как силу притяжения, так и силу отталкивания. Психологическая игра на этой противопо­ложности слышится в большинстве его писем — отзвуков реаль­ной жизни. Хочется беседы, соседей, дружбы, тянет к человеку, но зорко, ясновидением юмора, отчасти силой гоголевского про­зрения, видит Чехов обычную картину людской суетности, спектакль наших пороков; и кругом — фальшь, лицемерие, за- вистничество, и в пустых или мертвых душках вьет себе при­вольные гнезда нечисть злобы, клеветы, сплетен. Он всем суще­ством своим не любит шума, рекламы, публичных выступлений; стыдливая человеческая мимоза, олицетворение скромности, он на просьбу об автобиографии отвечает: «У меня болезнь: автоби- ографофобия. Читать про себя какие-либо подробности, а тем паче писать для печати — для меня это истинное мучение» 154; он «не обедает на юбилеях тех писателей, которых не читал», и хотя у него «есть фрак», но «нет охоты и уменья читать»; на ус­пех, овации он, застенчивый, одержимый «боязнью простран­ства», больше всего отвечает «утомлением и желанием бежать, бежать», и все-таки приходится ему с затаенной горечью писать эти на вид спокойные, равнодушные строки: «Я отродясь никого не просил, не просил ни разу сказать обо мне в газетах хоть одно слово, и Буренину это известно очень хорошо, и зачем это ему понадобилось обвинять меня в саморекламировании и окатывать меня помоями — одному Богу известно» 155. «Меня окружает гус­тая атмосфера злого чувства, крайне неопределенного и для меня непонятного»; и когда 17 октября 1896 г. в Петербурге провали­лась «Чайка», то, пишет Чехов, «меня еще во время первого акта поразило одно обстоятельство, а именно: те, с кем я до 17- го дружески и приятельски откровенничал, беспечно обедал, за кого ломал копья, — все эти имели странное выражение, ужасно странное. Я не могу забыть того, что было, как не мог бы за­быть, если бы, например, меня ударили» 156. Не будь этой запы­ленности человеческих душ, «жизнь всплошную бы состояла из радостей, а теперь она наполовину противна». При таких усло­виях, при таком людском соседстве как же не посторониться и не отойти, как не прикрыться шуткой и не опустить той душев­ной занавески, которая Чехову столь свойственна? Мелькают образы симпатичных ему людей: какая-нибудь чистая девушка, Ликуся милая, умный собеседник, женщины из тех, что красят жизнь, — с хутора Линтваревых, например, — дети, радующие сердце; и где-нибудь в деревне или в комнате московского дома- комода скучает по ним, ищет разговора задумчивый Чехов. По существу своей личности он общителен. Он знал, чем люди дур­ны; но знал и то, чем люди живы. «Я положительно не могу жить без гостей. Когда я один, мне почему-то становится страш­но, точно я среди великого океана плыву солистом на утлой ла­дье. Когда я вырасту большой и буду иметь собственную дачу, то построю три флигеля специально для гостей обоего пола. Я люблю шум больше, чем гонорар». Но не все гости стоят гостеп­риимства. Слишком достаточно поводов находит для себя и сила отталкивания; образуется пустота, расстояние между писателем и другими людьми. Изящный среди грубых, он страдает и ухо­дит. В одиночестве грустно Чехову, но он спокоен. Совесть у него чиста. Не слышатся в его письмах лживые, деланные ноты; у него и желания нет становиться в позу, посылать себя на выстав­ку, создавать себе эффектное освещение. Чехов ни у кого не за­искивает — ни у публики, ни у критиков, ни у консерваторов, ни у либералов; сам по себе, негордый сюзерен, живет он один, в замке своей духовной тишины. Внутренняя свобода, нравствен­ная опрятность и независимость — все это его органическое дос­тояние, его натура; он иначе не умеет. Вот почему людям иного склада так недоступны его моральное спокойствие, его есте­ственная высота, и Чехову приходится звать их на нее, уговари­вать, напоминать о простоте. «Как у вас в Питере любят духоту! Неужели вам всем не душно от таких слов, как солидарность, единение молодых писателей, общность интересов и проч.? Что­бы помочь своему коллеге, уважать его личность и труд, чтобы не сплетничать на него и не завистничать, чтобы не лгать ему и не лицемерить перед ним — для всего этого нужно быть не столько молодым литератором, сколько вообще человеком. Бу­дем обыкновенными людьми, будем относиться одинаково ко всем — не понадобится тогда и искусственно взвинченной соли­дарности. 157 Господь послал Вам доброе, нежное сердце, пользуйтесь же им, пишите мягким пером, с легкой душой, не думайте об обидах, Вами понесенных. Будьте объективны, взгляните на все оком доброго человека, т. е. Вашим собствен­ным оком». Со своею легкой душой Чехов умел смотреть соб­ственным оком, быть самим собою. Впрочем, если верить ему, он, чтобы этого достигнуть, должен был одержать победу над своим воспитанием и средой, должен был перевоспитать самую природу свою. «Что писатели-дворяне брали у природы даром, то разночинцы покупают ценою молодости. Напишите-ка рас­сказ о том, как молодой человек, сын крепостного, бывший ла­вочник, певчий, гимназист и студент, воспитанный на чинопо­читании, целовании поповских рук, поклонении чужим мыслям, благодаривший за каждый кусок хлеба, много раз се­ченный, ходивший по урокам без калош, дравшийся, мучивший животных, любивший обедать у богатых родственников, лице­меривший и Богу, и людям без всякой надобности, только из сознания своего ничтожества, — напишите, как этот молодой человек выдавливает из себя каплями раба и как он, проснув­шись в одно прекрасное утро, чувствует, что в его жилах течет уже не рабская кровь, а настоящая человеческая» 158.

Перейти на страницу:

Похожие книги