И тут же Муравьев начинает подробно – очень подробно – слишком подробно – пересказывать сюжет жития Варлаама и обращенного им царевича Иоасафа, – день церковного поминовения которых стал последним днем царской жизни Александра I Павловича. (Житие, составителем которого был святой Иоанн Дамаскин, Муравьеву подарил тогдашний валаамский игумен отец Варлаам.)
«Тщетно вельможи и народ умоляли его оставаться на престоле. Влекомый жаждою уединения, он избрал им достойного Царя, и сам устремился к иным подвигам. Плачущий народ весь день следовал за ним по пути к пустыне, но с солнечным закатом исчез навеки от него Иоасаф. Долго скитаясь по безлюдным местам, открыл он наконец вертеп наставника своего Варлаама, и одною молитвою потекла жизнь обоих, доколе юноша не воздал последнего долга старцу. Одинокий труженик еще многие годы подвизался подле него в пустыне, как некий ангел охраняя пределы своего царства, променяв Индийскую корону на венец нетленный».
Точка.
И в следующем же абзаце, без всякого перехода, Муравьев заводит речь об Александре I:
«Размышляя о великом отречении Иоасафа, я воротился от Игумена в те самые келий, где другой царственный искатель уединения приходил на время облегчить душу, обремененную мирским величием. Здесь в Августе 1818 (1819.
Читаем – и останавливаемся в недоумении.
Носитель риторической традиции, Муравьев понимает – не может не понимать! – что он делает. Не может не догадываться, что рассказ о посещении Валаама Александром I сам собою встраивается в контекст чересчур подробно изложенного жития.
Что фраза об игумене Иоанафане, всегда имевшем доступ в покои Александра, немедленно рождает мысль о старце Варлааме, получившем доступ в покои царевича Иоасафа.
Что без всякого усилия, сам собою, в читательском сознании перекидывается мостик к стихотворной истории о шведском короле, спасшем душу на Валааме.
Проверяем себя: не происходит ли с нами то же, что со сторонниками версии Хромова, которые подставляли конечный «монарший» вывод в размышления о самых рядовых эпизодах жизни старца Феодора Козьмича и превращали эти эпизоды в набор намеков на известные всем события?
Или все-таки Муравьев отнюдь не бесхитростен и указывает на странные, ему одному известные обстоятельства?
Тогда кому он на них указывает? На дворе ведь не конец 1860-х, а начало 1840-х; о старце Феодоре Козьмиче знают только его конвоиры и его односельчане, а слухи об исчезновении Александра давным-давно преданы забвению.
Или он, подобно пушкинскому Пимену, адресует свое послание потомкам через голову современников: догадайся, кто сможет?
Нет у нас ответа. И ни у кого нет. Но умолчать не можем. Потому что – могло быть.