«И что, ты рассчитываешь на меня, да? – спросил он, все еще смеясь, но в голосе у него уже шевельнулась тревога. – Ты же не можешь поручить мне следить за собственным братом, оберегать его честь, так сказать». Смех еще владел его телом, согнутым едва не пополам, но лицо было серьезным. «Бог мой, – подумала она, – как он уродлив». Ее пальцы пробежали по черной парандже, ощупывая сквозь ткань огромные оспины на лице, с силой прошли по коже, словно пытаясь их стереть, сгладить.
«Славный мой Наруз», – сказала она едва не со слезами в голосе и запустила пальцы в густую его шевелюру; волшебная поэзия арабской речи сразу успокоила его, расслабила: «Мой сладкий, голубь мой, хороший мой Наруз. Скажи ему да и передай мое благословение. Скажи ему – да».
Он стоял смирно, как жеребенок, впитывая музыку ее голоса и такую редкую ласку ее теплой, умело-нежной руки.
«Но передай ему, что он должен привезти ее сюда, к нам».
«Я передам».
«Передай сегодня же».
И он ушел нелепой судорожной походкой, большими шагами – ушел в особняк, к телефону. Мать снова села, облокотилась на пыльную столешницу и повторила дважды, тихо и удивленно: «Зачем это Нессиму понадобилась еврейка?»
V
Все это – реконструкция, и материалом к ней мне послужил лабиринт оставленных Бальтазаром заметок. «Вообразить – не значит выдумать, – пишет он. – Да и трудно претендовать на всезнание, толкуя людские поступки. Из веток растут листья, действия – из чувств, по крайней мере так принято считать. Но возможно ли сквозь поступки прозреть те чувства, что вызывают их к жизни? Если писателю достанет смелости самому заделать зияющие дыры между фактами, взвалив на себя ответственность интерпретатора, кто знает, может, ему и удастся вернуть утраченное единство. Что творилось в голове, в душе Нессима? Вот вопрос, чтоб ты над ним помучился».
«Или – в голове, в душе Жюстин? В то же самое время, а? Разве можно знать наверное; единственное, в чем я уверен, так это в том, что их уважение друг к другу росло в обратной пропорции к чувству взаимной расположенности, – я, по-моему, достаточно ясно показал тебе: никакой любви между ними не было, да и быть не могло, согласно взаимной договоренности. Вероятнее всего, и сейчас ничего не изменилось. Я подолгу с ними говорил, с каждым в отдельности, но так и не смог отыскать ключа, ответа на вопрос – что их связывало? Да и сама их привязанность таяла день ото дня; так понижается понемногу уровень земли, уровень воды в озере, и никто не знает почему. Искусством камуфляжа они владели в совершенстве – ведь в дураках остались едва ли не все, кто их знал, ты, например. Хотя, конечно, я отнюдь не разделяю взглядов Лейлы – ей Жюстин сразу не понравилась. Я ведь сидел с нею рядом на тех смотринах, которые организовал Наруз, приурочив их к ежегодному, под Пасху, большому
«На четыре дня вокруг особняка вырос целый город из шатров и навесов – ковры, роскошные люстры, праздничные украшения. Александрия была выметена начисто – в ней, по-моему, не осталось ни единого оранжерейного цветка, ни единой хоть сколь-нибудь значимой в свете персоны – вся эта роскошно разодетая публика снялась с места и тронулась в явно скрашенное изрядной долей иронии путешествие в Карм Абу Гирг (ничто не способно вызвать в городе такое количество язвительнейших сплетен и пересудов, как фешенебельная свадьба), чтобы засвидетельствовать свое уважение и поздравить Лейлу. Все окрестные мюриды и шейхи, все крестьяне, все официальные лица из близлежащих – и не из близлежащих – мест толпами шли и ехали на праздник – от бедуинов, чьи владения граничили с землями Хознани, прибывали одна за другой живописные группы всадников; они скакали во весь опор вокруг имения и палили в воздух из ружей – целая канонада, словно Жюстин была “настоящей невестой”, девственницей. Представь себе улыбки Атэны Траша, Червони и прочих! Сам старик Абу Кар собственной персоной въехал по парадной лестнице прямо в гостиную на белом своем арабе с вазой, полной цветов…»