Почему-то мы лежали рядом и не могли сопротивляться желанию прикоснуться друг к другу, поцеловаться, обнять, несмотря на твердое решение разойтись и глубокую убежденность в том, что после всего, что произошло за последние месяцы, продолжения быть не может. Никакая любовь, какой бы великой она ни была, не выдержит таких ран, как те, что мы нанесли друг другу не столько за время совместной жизни, сколько во время разрыва. И наша любовь велика, хотя мы больше не хотим это признавать, но потому же велика и наша ярость. Мы оба это знали, поэтому избегали любых слов, которые можно было бы хоть немного истолковать как примирение, но наши тела жили своей жизнью. Действительно, вопреки моей воле, моему осознанному, многократно повторенному желанию остановиться, и я была уверена, что и он действовал вопреки своей воле. Нас просто захлестнуло, мы были беспомощны, как это случалось вновь и вновь за двадцать лет, когда мы то расставались, то ссорились, вплоть до окончательного разрыва и даже после него. Мы прекратили сопротивляться, и, только когда он хотел войти в меня, я воскликнула: «Это ведь не по-настоящему!» Этот момент был примечателен тем, что я все время задавалась вопросом: это сон или реальность? Этот вопрос, который вертелся в моей голове: «Сон это или реальность?» – был последним проявлением разума, пока мы неслись друг к другу, вплоть до того момента, когда оставалась лишь одна последняя хрупкая граница. И мой проблеск мысли: «Это ведь не по-настоящему». Я не могла решить, чего я хочу: чтобы это было всерьез или нет, – такое со мной еще не случалось. Никогда прежде во сне я не чувствовала такой неопределенности. Но разве не такова и сама жизнь?
На пробежке снова встречаю собаку: она с лаем бросается на меня и злобно кружит вокруг, пока я не останавливаюсь от страха. Хозяина нигде не видно. Наконец появляется хозяйка, да еще с подругой, и как ни в чем не бывало отмахивается фразой: «Он ничего вам не сделает». Тут я буквально взрываюсь, как никогда за это проклятое время, которое длится уже полтора года – с тех пор, как распалась моя жизнь, когда распался брак, еще до смерти матери. Кричу на обеих женщин во весь голос, так громко, как только могу, а они просто уходят, даже не подумав извиниться. Кричу им вслед, что знаю, что им на всех наплевать, а вдруг здесь гулял бы ребенок, и пусть катятся к черту со своей псиной. Внутри зреет злость и на себя – за то, что когда-то поддалась обаянию «милых» собак: того самого сенбернара, который помог моей подруге выйти из депрессии, и этого лохматого щенка, что тянул ко мне лапы, словно умоляя о милости. Но на деле, думаю я теперь, всех их нужно выгнать из города или хотя бы держать на поводке, как я всегда говорила. Думаю, может, мне стоит основать партию – против всего на свете.
Теперь я знаю, что бы я сделала с этой женщиной: отправила бы в «Виварий» [119] – так называлось стихотворение, которое Рингельнац написал в 1923 году.
В начале сороковых годов Симона Вейль описала гитлеризм как новое явление, заключающееся в применении Германией колониальных методов завоевания к Европе и, в более общем смысле, к странам с преимущественно белым населением. Уже тогда это проявлялось в форме геноцида, расширения жизненного пространства, порабощения и концепции «недочеловеков». В «Виварии» звучит слово «варвар», но оно также вызывает ассоциации с механистическими аспектами современных массовых убийств. Рингельнац, уже в 1923 году, переходит от пыток над животными к экспериментам над людьми, словно предвидя ужасы Освенцима в тогдашних этнологических выставках, и в шутку упоминает жестокость колониализма, замаскированную под миссионерские амбиции.