Порой дела складываются лучше, чем ожидалось, – да, судя по голосу, дела отца складываются на удивление хорошо. Прежде он, казалось, был на грани отчаяния, и, сколько бы я ни говорила ему: «Перестаньте, наконец, плакать, надевайте штаны, нет, я вас здесь не оставлю, поторопитесь, ребенок ждет», как будто он сам был ребенком. Я боялась, что вскоре он последует за матерью, и этот исход не казался худшим. Например, тетя, его свояченица, так и не смогла ни вернуться к жизни, ни приблизиться к смерти. Сам отец говорил, что его шаги ведут только к могиле. А теперь – что ему сейчас нелегко, но легче уже не станет. Он уже не ругается, если кто-то покупает ему напитки или стиральный порошок. Всю жизнь он везде ходил пешком, часами. Даже в семьдесят, семьдесят пять лет он в одиночку поднимался на гору, еще несколько лет назад прыгал с утесов на Эльбе и плыл, как Мао Цзэдун.
Сколько раз мы стояли на берегу и высматривали его в море? Плыть за ним не имело смысла – да и в какую сторону? Тут нужна лодка. Как бы то ни было, он всегда возвращался и удивлялся нашей тревоге. «Я же не девчонка», – отмахивался он от наших предостережений и даже не замечал, как мы закатываем глаза. Так продолжалось до тех пор, пока два, три, четыре года назад, я уже не помню точно, он не стал оставаться возле берега, а в прошлом году заходил в море только с нашей помощью, чтобы два-три раза проплыть десять метров в одну сторону и десять – в другую вдоль нелюбимого песчаного пляжа. Сам он считал такое купание позором – по его мнению, ради такого не стоило даже мочить плавки. «Папа, вам скоро девяносто, – напоминала я с тех пор, как ему исполнилось восемьдесят. – Здорово уже то, что вы вообще еще плаваете в море». – «Ах, что там, – отмахивался он, – вот станешь старой и поймешь, какое дерьмо эта старость».
«Да чтоб тебя!» – сказал он, на фарси
Нет, отцу не может быть легко: все эти встречи и поездки в конечном итоге нужны лишь для того, чтобы развеять одиночество между ее смертью и его.
– Ну так откажитесь от приглашений, – советую я.
– Я не могу принять приглашение одних и отказать другим, – отвечает отец, – в Иране так не принято.
Это все же лучше, чем в Кёльне ждать дочерей, которые не могут приходить каждый день и даже по воскресеньям спешат уйти. Даже Чоран перестал быть собой, оказавшись в изгнании: «Мое поражение заключается не в том, что я одинок, а в том, что я чувствую себя одиноким».
Электричка была достаточно далеко, я могла бы спокойно, не торопясь, перейти через рельсы. Да, было мокро, но даже если бы я споткнулась или поскользнулась, то все равно успела бы встать или хотя бы отползти в сторону. Даже если бы у меня нога застряла в рельсах, тормозной путь был бы достаточно длинным. Подбежав к рельсам, я посмотрела в глаза машинисту – хотя, конечно, с такого расстояния не смогла разглядеть их за лобовым стеклом. Но я представила себе его глаза, лицо, напряжение, пусть и едва заметное. Должно быть, машинист задается вопросом, перебежит ли она через рельсы, оценивая те же самые риски – расстояние и скользкость, готовясь к экстренному торможению или, по крайней мере, к подаче предупредительного сигнала.
Мне понятно раздражение, которое все машинисты испытывают к бегунам, не утруждающим себя пройти лишние несколько шагов до ближайшего светофора – пятьдесят, максимум сто метров – и вместо этого нарушают правила, срезая путь, что, с точки зрения машинистов, совсем нелогично, ведь бегуны вышли на улицу, чтобы побегать. И вот, глядя на лобовое стекло приближающейся электрички, я внезапно вспомнила, что однажды уже видела лицо машиниста сразу после того, как он сбил человека. Я остановилась в метре от путей и демонстративно скрестила руки на груди, чтобы машинист издалека понял, что опасности нет. Когда электричка проезжала мимо меня, машинист кивнул мне, не скажу, что с благодарностью, но с неким пониманием, по-товарищески, хотя машинистам и бегунам никогда не стать друзьями.
Даниэль спрашивает:
– Помнишь ночной собор?
Я спрашиваю в ответ:
– О чем ты?
Он объясняет: