Где был мой сын? Чтобы хоть что-то узнать, я несколько дней читала рассказы людей, которые вернулись с того света, то есть могли бы принести оттуда весточку. Я думала, что каждый, кто однажды побывал на пороге смерти, должен был ощутить ее приближение – например, когда машина переворачивается один, два, три, четыре раза. Но Петер Надаш с бесконечной точностью описывает два самых ярких и, очевидно, главенствующих впечатления: во‑первых, невозможность установить связь с людьми вокруг, хотя ты их воспринимаешь, даже слышишь, удивленно смотришь на то, как санитар обливается потом, пытаясь спасти тебе жизнь, видишь ужас на лицах окружающих и прохожих (еще минуту назад они выглядели предельно деловито); во‑вторых, это одновременное существование прошлого и настоящего.
Я сижу у больничной койки своего сына, чье сердце снова бьется восемьдесят пять раз в минуту, и радуюсь тому, что есть писатель, который подошел к смерти настолько близко. До остановки сердцебиения инфаркт ощущался как кошмар наяву: невыносимая физическая боль и, что еще страшнее, ощущение, что воздуха больше нет – ни в «Сатурне», ни на улице. Да, даже на свежем воздухе воздуха не хватало. Почему никто не поспешил на помощь мальчику, который задыхался, побледнел, а в его глазах, должно быть, плескалась паника? Возможно, прохожие действительно его не заметили – в конце концов, он все еще стоял на ногах, пусть и согнувшись, опираясь на витрину. Однако куда вероятнее, что «милосердие вовсе не та услуга, которая может быть предоставлена всякому и в любое время», с горькой иронией замечает Надаш, которому тоже не хватало воздуха и к которому никто не подошел. «Вот ведь странное все-таки состояние – существование среди себе подобных» [63].
Только когда сердце перестает биться, «начинается нечто весьма интересное, нечто фантастическое», о чем, собственно, Надаш и рассказывает. «Воющие псы преисподней хотели бы, чтобы я прикусил язык, чтобы я никому ничего не рассказывал», – добавляет он с необычной драматичностью. «Невидимая рука выключает большой рубильник». Восприятие не прекращается, даже мышление не исчезает, оно просто теряет всякую связь со временем. И вот главное: «Сознание принимает его с такой готовностью, словно не только предузнавало, но однажды уже пережило его. В силу этого нового знания становятся различимыми небольшие, упорядоченные отрезки времени, некие хроноструктуры, когда-то оставившие следы в сознании». Отделившись, они повисают в не имеющей временной протяженности пустоте. Я предполагаю, что это необъяснимое ощущение, будто ты уже переживал нечто подобное раньше (но что значит «раньше», если чувство времени исчезло?), возможно, связано с воспоминанием о материнской утробе, чем-то подобным. Возможно, это предопределено мифами и рассказами. Но даже такие понятия, как Воскрешение или Рай, берут начало в первичных человеческих опытах, которые повторяются в каждом из нас: рождение, любовь и смерть.
Откровение не означает, что что-то падает с небес, а скорее то, что в искусстве или в природе, во время секса, в состоянии медитации или даже в момент ярости, возможно, в математике или физике (и это, впрочем, не противоречит мышлению) становится очевидной некая связь, которую ты не замечал в повседневной жизни, но, может быть, ощущал или искал. Так ли это и при умирании?
Открыв глаза, мой сын увидел, что я молюсь за него, но губы его не двигались, и в следующие дни тоже не двигались, он вообще никак не реагировал. Похоже, даже Бог не мог до него достучаться. Или после того, как сердце на несколько секунд или минут перестало биться, Бог стал частью его самого, теперь молитвы уже не нужны. Тем не менее я продолжала взывать к Богу, но чувствовала себя при этом одинокой, словно находилась в звукоизолированной комнате.
Радость от забитого гола была омрачена пациентом, чье устройство, кажется, транслировало игру на десять секунд раньше, чем спутник в больнице: его крик из соседней или противоположной палаты возвестил о победе, в которую уже никто не верил. Даже в радостных возгласах, наполнивших комнату для посетителей, я ощущаю тяжесть – не только из-за сына. Я ощущаю тяжесть своей любви, которая не угасает, но не может исцелить, ощущаю тяжесть из-за семьи, которая разваливается, ощущаю отсутствие матери, которая больше не приходит ко мне даже во сне, ощущаю, как тяжело отцу, который влачит остатки своей жизни. Я ощущаю исчезновение целого поколения, и в памяти живо чувство исключительности, которое я испытывала прошлой осенью, теша себя иллюзией, что Новый год принесет нормальность. «Береги себя», – слышу я каждый день, но даже не знаю, как это делать. Умники добавляют, что нормальность сама по себе – это иллюзия.