Мы снова пустились в дорогу и пришли в Салаберину, остановившись на постоялом дворе. Часа не прошло, как явились двое граждан и принялись у нашего порога спорить о том, кому из них окажет честь Максим, расположившись в его доме; один другому не хотел уступить; в чем одном они сходились, так это в том, что великим стыдом было бы оставить человека, от которого их город видел благодеяний не меньше, чем от своих основателей и от хранящих его богов, жить в гостинице, словно случайного прохожего. С изумлением мы глядели на их распрю, думая, в своем ли уме эти люди: один утверждал, что поместье теперь приносит ему твердый доход, потому что Максим указал ему опытного и верного управляющего, другой же хвалился, что держит себя с сыном, как Максим ему советовал, и теперь ежедневно благословляет небеса, давшие ему если не мудрость, то умение следовать чужой мудрости. Заслышав их речи, присоединился к ним и хозяин постоялого двора, по чьим словам выходило, что половина города бы ныне бедствовала, а вторая догорала, кабы не Максим, способный любой мятеж унять и одни появленьем отрезвить заносчивую чернь. Все трое просили новых его советов в новых затруднениях. Максим отвечал, что лучше бы им начать жить своим благоразумием, чтобы досадовать на самих себя, а не на проезжего философа, и велел нам собираться; едва мы успели поужинать.
Бесплодно мы трудили ум над этой загадкой, когда же пришли в Тиану, каппадокийцы один за другим сбегались приветствовать нашего наставника, поздравляя себя с тем, что он так скоро к ним вернулся, и спрашивая, надеяться ли на новую речь, прекрасней прежней. Максим, от глубокой тревоги презрев осторожность, спросил, о чем была предыдущая, они же, хоть и удивленные, но взяв в рассуждение, что мужу, такую громаду трудов несущему, позволительно не помнить, что и когда он говорит, отвечали, что дней двадцать тому, как он держал перед ними речь о том, правильно ли сделал Сократ, что не стал оправдываться на суде, и что другой такой речи, пространной, как видимое с холма море, и величественной, как Посейдонова колесница, ни один из них не помнит, а многие, один раз услышав, запомнили ее едва ли не всю наизусть: так чудесно напечатлевается слово великого мужа. Максим стоял перед ними в смущении. Осмелившимся еще спрашивать, доведется ли снова его слышать, он отвечал, что нездоров и выступать в этот раз не станет. Добродушные тианцы огорчились, слыша о его недуге, и обещали назавтра прислать ему лучших врачей за свой счет, но Максим опечалил их еще более, сказав, что поутру намерен уехать, ибо важнейшие дела его торопят. Когда же выбрались мы утром из города, он остановился посреди дороги, шепча имя то одного города, то другого и сомнительно качая головою, хмуря брови и сам себя опровергая, как полководец, пробирающийся вражеской страной, или любовник, воображающий все помехи назначенному свиданью. Мы смотрели на него в ужасе. Он поехал куда-то, точно не помню, но уже в виду городских ворот остановился и повернул в другую сторону. Теперь, словно безумный, он скитается по каппадокийским холмам в поисках места, где его не знают, и, не дерзая тягаться с самим собой, чтобы не унизить своей славы, в каждом тихом уголке предвидит черты снедающей его тревоги. Я же, несчастный, не выдержал этого, но на одной из остановок, сказавшись больным, добился, чтоб мои товарищи отправились дальше, вверив меня попечению гостинника, и теперь не знаю, как мне быть: нагнать ли моего наставника, чтобы делить с ним бесславную горечь и малодушные скитания, или же, предоставив его собственной участи, пуститься своим путем, возможно, счастливейшим.