Мальчик отчаялся и чуть не порвал от обиды форму, но затем вспомнил, что авторы, которые писали книги от имени Создателей, сами нередко превращались в выдуманных персонажей. Он хотел вспомнить что-нибудь еще, но он уже давно не читал детских книг. С тех пор как он поступил в Школу, родители не одобряли увлечение таким чтением – и Саймон им верил. Но теперь ему ничего не оставалось, кроме как попробовать прочесть какую-нибудь книжку заново.
Итак, он отложил на время бумагу и принялся за книги. Как он выяснил, авторы охотно выдавали себя за любых персонажей и вовсе не стеснялись описывать их мысли и чувства, иногда даже жертвуя ради этого сюжетом (так было со взрослыми книгами, которые Саймон на всякий случай заимствовал в гостиной). Но ему еще много чего не было ясно. Мог ли он, к примеру, говорить за сувениры так, как за персонажей говорили авторы? Может, сувениры говорили на высшем языке, о котором рассказывала умная госпожа Шитоки? Но ведь Саймон их понимал. «Нет, наверняка их слышал кто-то из взрослых, – подумал он. – Кто-то из взрослых в моем сне». А раз так, то стоило ли говорить и за того внимательного взрослого? Он мог оскорбиться, если бы Саймон забыл про него; но как мог Саймон описать его, если он не заметил его в своем сне? А видели ли сны настоящие авторы книг? А если они видели сны, почему тогда все говорили, что книги даны людям Создателями? Может, сны видели сами Создатели? А как (и какие) они могли видеть сны, если они были всесильны и вездесущи? Зачем им было видеть сны, если они были всесильны и вездесущи?
Первое «представление», так или иначе, вышло довольно корявым. Автор сам испугался его перечитывать. И многие последующие были ничем не лучше. Саймон сердился, но не отступал. А потом сон забылся, и писать пришлось о чем-то другом. Тогда его осенило: он начал искать сны в тех книгах, которые прочел, и переписывать их, так и эдак меняя сюжет. Теперь сны оставались с ним надолго, и в конце концов Саймон выучился более или менее внятному изложению на бумаге, а скоро уже успевал записывать сны о жестах и пузырях.
Он остерегался родителей, точнее, их внимания к своему занятию: как и все, они терпеть не могли праздностей. Они незаметно выходили из-за портьеры – мама спрашивала что-нибудь про Школу, а папа постоянно терял какую-нибудь вещицу (обычно ручку или измерительную рамку), которая отчего-то должна была непременно найтись в комнате сына. Он был так увлечен поисками, что не всегда даже и заговаривал с Саймоном. Миссис Спарклз, к счастью, тоже не интересовалась ни написанным, ни тем, откуда взялись эти листы – она думала, что Саймон готовится к будущим занятиям в Школе, и в любом случае была довольна. Она только бросала беглый взгляд на строки – она хотела, чтобы ее сын писал самым благовидным почерком – и после этого удалялась. Порой, правда, она замечала какую-то одну неблаговидную букву и, чтобы хорошенько ее рассмотреть, наклонялась к листку очень близко. Саймону приходилось тщательно следить за своим почерком. Это вредило ему: он часто забывал окончание своего сна, не успевая вывести его на бумагу.
Океан в его снах не появлялся. Этому препятствовали все – и книги из шкафчика, и Школа, и ровесники Саймона, и заботливые взрослые. И Океана не было, хотя Саймон сохранял к нему большой интерес, испытывал такую жажду, утолить которую не мог никто – даже если бы Океан не считался лишь бескрайним синим злом и неизвестными муками на чудовищной глубине.
Так продолжалось до того времени, когда мальчик впервые решил отказаться от благоразумия и терпения.
Терпение и благоразумие по-своему сдерживали Саймона.
Терпение делало его согласным со всем тем, что обычно говорили родители. Он поэтому боялся задавать им вопросы, когда надеялся получить серьезный ответ. И хотя миссис Спарклз уверяла, что знает все, что может понадобиться ему в жизни, Саймон предпочитал их не испытывать. К тому же главным предметом обсуждения в их доме все равно оставался остров Америго. В семье не питали слабости к размышлению, но господин Спарклз и без него был готов часами изображать из себя наставника философии, а миссис Спарклз была готова с ним спорить (удивительно, на званых приемах она так себя не вела). К радости Саймона, они все же не затягивали; у обоих находились какие-нибудь дела, и они позволяли сыну спокойно доесть ужин.
Когда Саймон начал писать, он заметил, что задолго до того, как все готово, ему приходится одолевать чувство странной удовлетворенности – будто бы терпение заменяет многие-многие мысли. Он точно знал, что это было не его довольство, и быстро обо всем догадался. Но ведь мама говорила о терпении только хорошее! «Ты должен быть терпеливым, чтобы любить Создателей, Корабль и себе подобных, – говорила она. – Терпение означает твое будущее благополучие». А папа и вовсе пил его вместо ужина, когда приносил домой особенно много бумаг и не желал отвлекаться от своих дел. Саймон был уверен, что писать законы так же трудно, как и книги, поэтому всегда удивлялся тому, что папа сам отнимает у себя важные мысли.