Такие имущественные отношения строятся вокруг любой политической синекуры в нашей стране: пост ли судьи, хорошее место, подряды или обещания — в конце концов все сводится к креслам в кабинетах и словам, продажным, как акции. Все это и есть политика как простая собственность. Каждый в этой игре урывает себе кусок, и этот кусок можно пустить в ход — он эквивалентен капиталу, с него можно получать проценты, вложив его в такие солидные консервативные предприятия, как десятилетия верности одной и той же политической машине. До тех пор пока система действует, такая собственность приносит дивиденды. Но эту собственность можно также использовать и как капитал для рискованных операций — можно поддержать внутреннее брожение в собственной партии, рискнув даже потерей всего, что имеешь, ради возможности получить гораздо больше.
Такова политика в муниципалитете, в графстве или в капитолии штата, такова политика внутри партии — политика как простая собственность, то есть политика как конкретный товар, когда стоимость участия в политике в любой момент может быть почти прямо обращена в наличные.
Но и политика на национальном уровне тоже может быть сведена к формуле «политика — это собственность», если помнить, что честность и неподкупность (или репутация честности и неподкупности) крупного политического воротилы остаются точно такой же собственностью, так как они приносят ему власть и доходы. Ведь крупный политический воротила — другими словами, государственный деятель или лидер — обретает политическую сущность, только став слугой каких-то идеологических институтов или интересов, а также имеющихся в наличии общественных страстей избирателей. В результате он становится носителем полученной от них политической власти, которая, без всякого сомнения, представляет собой собственность. В свое время статус ведущего антикоммуниста был бесценной собственностью, вокруг которой кипела борьба, й Ричард Никсон тогда успел опередить других конкурентов й застолбил значительную площадь этой собственности. Политик тщательно выбирает, на какую духовную собственность сделать ставку. Если он обладает хорошим нюхом, беспринципен и не боится постоянной нервотрепки, он поторопится — за ценности в политике идет большая драка — хватать такие ценности где только можно, даже если они будут входить в противоречие между собой. Политика — это собственность. Ты набираешь ее сколько можешь, платишь минимум за право владения, выжимаешь максимум и комбинируешь, где можно. Маленькие гении вроде Хэмфри заметили, например, что истовый тред-юнионизм и истовый антикоммунизм в свое время, возможно, и противостояли друг другу над полосой ничейной земли, но что сразу после второй мировой войны созрели для того, чтобы обогатить друг друга национальной респектабельностью в десятикратном размере.
Губерт Хэмфри был маленьким гением американской политики, но, на беду свою, он был накрепко связан с Линдоном Джонсоном — нашим общим домашним гением. Хэмфри не смог извлечь из своей печени достаточно гордости, чтобы попросить развода. Его печень вырабатывала только страх. Он приехал в Чикаго, и в аэропорту его встретила лишь горстка верных, тех, кто получал жалованье от него — жалкая собственность вице-президента, — а таких было немного. Позже, в Шерман-Хаузе, его приветствовало несколько сот человек — мальчиков и девочек. В 1964 году кое-кто из девочек Голдуотера смахивал на проституток, и теперь, в 1968 году, то же сходство проскальзывало в девочках Хэмфри. Мафия любила Хэмфри: мафия всегда любит политических лидеров с набитыми бумажниками в кармане, а за Хэмфри стояли большие деньги — в Нью-Йорке за один вечер для него было собрано восемьсот тысяч долларов; он был бы идеальным президентом — на какое-то время — для каждого дельца, которому удобно прятать свои делишки за ширмой правительственного контракта. И вот деньги Хэмфри объявились в Чикаго для покрытия съездовского веселья, а с ними в отеле «Хилтон» и открылся особый ночной клуб или кабаре под названием «Губаре», где трудно было отличить лидеров профсоюзов от мафии, а женщин от… но не будем оскорблять женщин.
Когда Губерт Хэмфри приехал в Чикаго, он мог рассчитывать приблизительно на 1400–1500 делегатов. Такую жесткую оценку дали самые трезвые головы в его штабе: Лэрри О’Брайен, Норман Шерман, Билл Коннели; цифра была заниженной, так как они не присчитали ни любимых сынов Юга, ни небольшого резерва неприсоединившихся делегатов.