— Никакого Островского я не читал и знать не знаю. Поймите, кто меня, почти безграмотного юнца, мог привлечь по радио читать какого-то Островского. У них были свои дикторы-профессионалы. Да разные политики, кому это было необходимо по своей профессии выступать по радио.
— Ты, юноша, решил вешать мне лапшу на уши? Посмотри на мои погоны. Понял, с кем имеешь дело? Меня не проведешь... Раз твои родители воспитали такого отъявленного выродка, как ты, то они тоже являются пособниками немцев. А это значит, что они тоже подлежат наказанию.
Обращаясь к Онучкину, проговорил: «Возьмись за родителей. Вот когда они взвоют дуэтом, — его тонкие губы прорезала дьявольская улыбка, — вот тогда он подпишет все, что надо».
Где-то рядом в какой-то соседней комнате раздался раздирающий женский крик. Мурашки пробежали по моему телу. Этот крик повторился не раз. Ни один мускул не дрогнул на физиономиях этих стервятников.
Вот прекрасная иллюстрация к моим словам. Сатана в полковничьих погонах подошел ко мне и стеком приподнял мой подбородок.
— Слышал? Вот так и твоя мамочка запоет. Ах, какое это будет прелестное соло...
Обращаясь к Онучкину, зло проговорил:
— Если мальчик не подпишет, устрой ему такой же концерт с его мамочкой.
Когда он вышел, Онучкин процедил сквозь зубы:
— Какой музыкально образованный... Дуэт, соло... Мать твою так! — Онучкин помрачнел, насупив брови.
Я ожидал очередной атаки бранных слов. Но этого не последовало. Встав со стула, подошел ко мне, положил руку на мое плечо и по-отечески начал наставлять: «Подумай, Светлов, что тебе грозит. Пожалей своих родителей, брата и самого себя. Не сопротивляйся. Ты еще молод. Отсидишь свой срок и начнешь новую жизнь. Если будешь упорствовать, за тебя возьмется сам полковник. От него пощады не жди. Пострадают родные, близкие... Вернешься в камеру, подумай над моими словами.
В камере меня оглушили вопросами:
— Ну что, подписал? Не выдержал, сдался, били?
— Нет, не подписал, — ответил я и полез на свои нары.
Кто-то вслед проговорил: стойкий парень.
Уснул я тяжелым, кошмарным сном. Утром, проснувшись, не мог подняться с нар. Тело ныло от побоев. Мне, впервые попавшему в тюрьму, было трудно акклиматизироваться в этих условиях. Я ведь фактически был еще маменькиным сынком, которого внезапно оторвали от родного очага и бросили в совершенно незнакомую среду. Мучительно было привыкать к режиму, тюремной пище, тяжелому воздуху, к замкнутому пространству. Хотелось с кем-то поделиться своим горем, посоветоваться, найти сочувствие.
Но и здесь жизнь текла своим чередом. Днем и ночью вызывали людей на допросы. Возвращались они со следствия угрюмые, разбитые, измученные. Все с омерзением говорили о недостойных методах следствия, об отвратительных способах получения показаний, применявшихся следователями. Цель была одна — осудить. Казалось, что для следователей это было воздухом, без которого они не могли дышать.
Обитатели нашей камеры — люди разные. Композитор Иванов, худой, хилый, дерганый. С ним я поделился, как со мной обращался полковник с восточной физиономией. Иванов тихо промолвил: «Это садист. Вначале мягко стелет, а потом... Я попался на его удочку: «Ну, как настроение, что-нибудь сочиняете?» Я развел руками. Что в таком положении можно сочинять.
— Каким инструментом владеете?
— Пианино, аккордеон.
— Отлично! — воскликнул этот мерзавец. — Вы помните сонаты Бетховена? Особенно сонату «Аппассионата», о которой Ленин сказал: «Лучше не знаю музыки, чем «Аппассионата».
— Как же, как же — ответил я, — эта соната с печалью и страстностью. Бывает такое настроение, что хочется слушать только похоронный марш Шопена...
Неожиданно его лицо исказилось гримасой:
— А вы сами какой похоронный марш написали? Ну-ка, пропойте!
— Похоронные марши я не пишу...
— Так ли это? Какая у вас плохая память! — резко взвизгнул он. — Похоронный марш белорусским полицаям кто написал? Тоже не помните?
Я молчал. Понял, куда он клонит.
— Вот сейчас у меня появилось желание послушать хруст ваших пальчиков. Они вам, думаю, больше не понадобятся.
Передо мной появились два молодца, подхватили и потащили меня к дверям.
— Прищемите ему его лапки. Усладите его музыкальный слух хрустом пальчиков...
— Я, конечно, признался. Понял, что не выдержу этих пыток. Этим самым сохранил свои пальцы, — мрачно сказал Иванов.
Его откровение произвело на меня тяжелое впечатление. Значит, выхода нет.
— Что мне делать, посоветуйте?
— Не знаю, сынок, не знаю. Этот бес — полковник — в покое тебя не оставит.
Один из сокармеников, слушавший наш разговор, проговорил:
— Эх, парень, не терзай свою душу, подпиши, и дело с концом. Скорее попадешь в лагерь. Оттуда напишешь Калинину.
Я ничего не ответил и взобрался на свои нары. Лежа легче думалось. Неужели могут забрать и родителей? — не выходил из головы этот вопрос. Как поступить? Перед тем как угодить сюда, мы с братом пришли на призывной пункт. Нас записали и сказали быть готовыми к сбору. Мать выменяла на какое-то тряпье два стакана клубники, немного
сметаны, хлеба:
— Ешьте, мои детки, не скоро это увидите.