По дороге домой он остановился у продовольственного магазина, чтобы купить пакет молока. Рыжеволосая девушка за кассой показалась ему знакомой, глаза у нее покраснели от слез. Лицо было сплошь усеяно веснушками.
– А я тебя знаю, – сказал Тень. – Ты… – Он собирался уже добавить «девчонка алка-зельтцер», но прикусил язык и вместо этого произнес: – Подруга Элисон Макговерн. Из автобуса. Надеюсь, все кончится хорошо.
Шмыгнув носом, она кивнула:
– И я тоже.
Высморкавшись в бумажный носовой платок, она затолкала его назад в рукав.
На бэдже у нее стояло: «Привет! Я СОФИЯ! Спросите МЕНЯ, как СБРОСИТЬ 20 фунтов за 30 дней!»
– Мы весь день ее искали. Пока безрезультатно.
София кивнула, поморгав, чтобы снова не расплакаться. Она провела сканером по пакету молока, раздался звоночек и выполз чек. Тень заплатил свои два доллара.
– Уеду я из этого проклятого городка, – сказала вдруг она сдавленным голосом. – Уеду к маме в Эшленд. Элисон исчезла. Сэнди Ольсен пропал в прошлом году. А в позапрошлом – Джо Минг. Что, если следующей зимой моя очередь?
– Я думал, Сэнди Ольсена увез его отец.
– Да, – горько бросила девочка. – Уверена, так оно и было. А Джо Минг поехал в Калифорнию, а Сара Линквист потерялась на туристическом маршруте в лесу, и ее так и не нашли. Вот оно как. Я хочу уехать в Эшленд.
Сделав глубокий вдох, она на несколько секунд задержала дыхание. А потом неожиданно ему улыбнулась. В этой улыбке не было ни тени неискренности. Просто, догадался вдруг он, ей объяснили, что, давая сдачу, нужно улыбаться. Она пожелала ему приятного вечера. Потом повернулась к женщине с полной продуктовой тележкой, стоявшей в очереди за ним, и начала выгружать из нее покупки, чтобы их просканировать.
Забрав свое молоко, Тень уехал – мимо бензоколонки и рухляди на льду, через мост домой.
Жила была девочка, и дядя ее продал, писал мистер Ибис совершенным каллиграфическим почерком.
Такова суть, остальное – детали.
Есть истории, которые, если мы откроем им свое сердце, ранят слишком глубоко. Смотрите: вот добрый человек, добрый по собственным меркам и по меркам своих друзей, он верен жене, он обожает и окружает заботой своих маленьких детей, он любит свою землю, он скрупулезно, по мере возможностей и сил делает свою работу. Так умело, так расторопно и добродушно он изничтожает евреев: он ценит музыку, которая играет на заднем плане, чтобы их утешить; советует евреям не забывать идентификационные номерки, когда они идут в душевые, – столько людей, говорит он им, забывают свои номерки и по выходе из душевой надевают чужую одежду. Это евреев успокаивает. Значит, и после душевых будет жизнь, убеждают они себя. Наш человек командует нарядом, который относит тела в печи; если он и испытывает угрызения совести, то лишь потому, что позволяет себе расчувствоваться, когда паразитов травят газом. Он понимает, что будь он по-настоящему хорошим человеком, он только радовался бы, зная, что земля очищается от заразы.
Жила была девочка, и дядя ее продал. Казалось бы, так просто.
«Ни один человек не остров», – провозгласил Донн, но ошибся. Не будь мы острова, мы бы потерялись, утонули в чужом горе. Мы изолированы (будто каждый на своем острове) от чужих трагедий в силу своей островной природы и в силу повторяемости канвы и сути историй. Костяк их не меняется: человек родился, жил, а потом по той или иной причине умер. Вот и все. Подробности можете добавить из пережитого вами. История неоригинальная, как любая другая, уникальная, как любая жизнь. Жизни – что снежинки: складываются в орнамент, какой мы уже видели прежде. Они столь же похожи друг на друга, как горошины в стручке (вы когда-нибудь видели горошины в стручке? Я хочу сказать, когда-нибудь внимательно на них смотрели? Если присмотритесь, вам потом ни за что не спутать одну с другой), и все равно уникальны.
Не видя личностей, мы видим лишь цифры: тысячи умерших, сотни тысяч умерших, «число жертв может достичь миллиона». Прибавьте к статистическим данным мысли и чувства отдельных личностей, и они обратятся в людей.
Впрочем, и это тоже ложь, ибо страдают столько людей, что сам размах чисел отупляет. Смотри, видишь раздутый живот ребенка, его скелетные ручки и мух, ползающих в уголках глаз? Лучше тебе станет, если ты узнаешь его имя, его возраст, его мечты, его страхи? Если увидишь его изнутри? А если тебе все же станет лучше, то разве мы не ущемим этим его сестру, что лежит подле него в обжигающей пыли, – искаженная и вздутая карикатура на человеческое дитя? Положим, мы станем сострадать им. Но что в них такого? Почему они важнее тысячи других детей, которых опалил тот же голод, тысячи прочих юных жизней, которые вскоре станут пищей для мириадов извивающихся мушиных детей?
Мы возводим стены вокруг этих мгновений страдания, чтобы они не смогли ранить нас, и остаемся на своих островах. А сами эти мгновения покрываются гладким, переливчатым слоем, чтобы потом соскользнуть, будто жемчужины, из наших душ, не причиняя настоящей боли.