Когда швед вышел, он вынул платок и тщательно вытер руки. Рот его был сжат, брови хмурились, он запретил себе думать об этом деле и с этой минуты ежедневно боролся с мыслями, не пускал их, а по ночам, чтобы они не овладели им, выпивал много вина. Он ждал, когда по приказу короля все крупные землевладельцы отправятся в свои имения, чтобы вербовать новое регулярное войско и обучать его защите, атакам, штурмам, походам и огненному бою. Острожский вот уже неделю как уехал в свое киевское воеводство с тайным приказом Замойского и обозом пороха, ядер и холодного оружия.
Кончался май, подсыхали дороги, все было зелено, сочно, солнечно, с запада с моря шли в голубых высях по–летнему белые кучевые облака.
5
В такую же вот летнюю мглистую ночь, теплую, тихую, он как-то возвращался домой, гнал коня, чтобы скорее обнять сонную обрадованную Марию, скорее сбросить с себя всю военную пропотевшую сбрую, погрузиться в покой, в отдых… А сейчас, как в ночном набеге, крались они вдвоем с Мишкой Шибановым, объезжая деревеньки, а потом окраины местечка, и псы, издали чуя чужих, лаяли им вслед. «Как волки!» — думал он с отвращением, но другая половина головы рассчитывала все точно и со смыслом, как на войне, — где притаиться, а где нанести удар.
Свой отряд и обоз он оставил в деревне в пяти верстах от Миляновичей и не велел трогаться до утра, а сам взял Мишку и поскакал.
Они стояли в кустах перед ночной луговиной и смотрели за реку на освещенные окна дома. Одно за другим они гасли, осталось только окно вверху — в спальне Марии. Наконец и оно погасло. Тогда Мишка развел на лугу два костра, и Курбский медленно пустил коня через брод по мелководью, а потом тропой к садовой калитке на задах. От стены отделилась тень, Олаф Расмусен сдвинул капюшон плаща с белобрысой головы, придвинул лицо. «У нее в спальне кто-то есть!» — сказал он сиплым шепотом, и у Курбского похолодело лицо и сжало горло.
Он слез с коня, поправил саблю и молча пошел вперед через сад к заднему крыльцу женской половины дома. Олаф шел за ним. Они вошли в темные сени — двери были отперты, но это, конечно, работа Олафа, — стали подниматься по деревянным ступенькам. Дверь в спальню была заперта изнутри на задвижку. Если б не слова Олафа, Курбский сначала постучался бы и попросил открыть. А сейчас он стоял в темноте, рядом шуршало дыхание шведа, а за дверью было тихо, как в черной пропасти. Но теперь придется туда шагнуть.
— Выбей дверь! — сказал он сдавленно и посторонился.
Олаф отступил, разбежался и ударил плечом. Треск
дерева, вырванная задвижка, распахнутая дверь, квадрат окна — серый, смутный, женский вскрик, возня, стон, падение тяжелого тела, тень в окне, удар в раму, глухой удар внизу, в саду короткий топот, и — все, тишина. Только шум крови в ушах. Сквозняк, шевелящий волосы. Молчание. И слабый хрип–стон с пола. Тогда он опомнился.
— Ко мне! Люди, ко мне! — крикнул он на весь дом. — Огня!
Внизу уже топотали, бегали, перекликались, кто-то теснился сзади на лестнице, поднимая зажженные фонари, свет заплясал по спальне, по белой женщине, которая стояла на коленях на разбросанной постели, сквозь волосы, упавшие на лицо, дико смотрели расширенные глаза. Сквозняк из выбитого окна шевелил волосы, и тогда казалось, что глаза то загораются, то меркнут. А на полу, обняв голову, скорчившись, лежал Олаф Расмусен. Сквозь пальцы проступала кровь. Это вернуло Курбского к делу.
— Ищите в саду! — Он прыгнул в окно. — Скорее! Где Невклюдов? Седлайте, скачите — ищите вокруг, всех подымайте, ловите!
Он только сейчас заметил, что сжимает обнаженную саблю, и медленно вложил ее в ножны. Мария все так же стояла на коленях в постели, стягивая простыню на голой груди. Он глянул на нее еще раз и вышел. Кто-то поднимал, тащил вниз тело Олафа, на дворе зажгли факелы, стучали копыта выводимых из конюшни лошадей, по всему дому загорались окна. Курбский обогнул угол и остановился под окном спальни. Здесь были посажены нарциссы. В свете факелов были видны их раздавленные, поломанные стебли и два глубоких следа в рыхлой грядке — след прыжка.
— Это из своих кто-то, — сказал голос Невклюдова, — стража у ворот не спала, и псы были спущены, но не взлаяли…
Курбский бешено к нему обернулся, но в это время сверху позвал больной незнакомый голос:
— Князь! Андрей!
Он поднял голову — в черном проеме выбитого окна, раскинув руки, как распятая, стояла Мария.
— Останови их, это мой сын, Ян Монтолт, останови, верни! Они убьют его! Андрей, слышишь, Андрей!
Все смотрели на нее снизу, а она заклинала, белая, простоволосая, полуодетая. Курбский ничего не ответил, повернулся, медленно, сутулясь, пошел в дом. В темной библиотеке он сам высек огонь, зажег свечу, огляделся. Вот его книги, свитки, ковры, чаши, оружие, иконы новгородского и суздальского письма — все, что годами, он собирал с любовью. Кто-то сзади встал на пороге.
— Чего надо? — не оборачиваясь, спросил он.
— Очаг затопить? — сказал Мишкин голос. — Я велю вина принесть да и еды какой–нито. Давай, князь, я дорожное-то приму, сядь — я те хоть сапоги стащу.