— Покажите мне женщину, которая изучает геометрию не для ловли женихов, а по искреннему влечению ума, и я сей же миг готов на ней жениться.
Молодой кавалергард, явившийся в это общество со своим кузеном, Никитой Муравьевым, только успевал повертываться на все стороны, чтоб ничего не упустить и всё услышать. Огорчало его лишь то, что самому ему до сих пор не удалось сказать решительно ничего интересного. Ненадолго окружающие заинтересовались его персоной, когда услышали, что штабс-капитан Артамон Муравьев с юности стремился усовершенствоваться в медицине. Ему довелось отпустить несколько удачных замечаний касательно того, к какой области относится лекарское дело — к человеколюбию или же к общественному хозяйству… но и только. Воодушевленный присутствием кузена и прочих родичей — милого «муравейника», — он попробовал было заново завязать разговор о себе, но не имел никакого успеха и удостоился лишь пренебрежительных взглядов.
Артамону вдруг стало стыдно перед всеми этими умными людьми, к которым он никак не мог найти подступа. Желая хотя бы посмешить компанию, он принялся рассказывать, как в десятом году они, молодежь, дразнили хозяина дома его масонством и выдумывали всякие нелепицы о «черных масках», занимающихся-де истреблением масонов… и опять промахнулся. Анекдот был признан неудачным, и сам Александр Николаевич даже обиделся слегка за такое напоминание. Бедняга кавалергард окончательно растерялся. Заслышав пущенное кем-то вполголоса замечание насчет «армейского фата», он некоторое время размышлял, принять на свой счет или нет, но решил философски пренебречь.
Двадцатитрехлетний штабс-капитан с некоторой досадой сознавал, что немногое о нем покамест можно было сказать за пределами сухих строчек служебного формуляра: «Артамон Захарьев сын Муравьев 1-й, из российских дворян, в военной службе с 1811 года». Блестящая карьера, отличия, близость ко двору, сиятельное родство — все отчего-то меркло, когда он сравнивал себя с родичами. За те же годы, проведенные в армии, они каким-то непостижимым для него образом успели усовершенствоваться не только в военных науках, но и в области философии, политики и общественной морали… «Неужели ж у меня эти семь лет пропали даром? — размышлял он. — Как, однако, они бойки, как рассуждают… а у меня словно язык подвязан! А ведь в десятом году и я умел поговорить не хуже их. Решат теперь, что я надут и неумен… А Сережа-то, Сережа! Мальчик был наивный, во Франции родился и вырос, в Россию приехал, не зная слова „moujik“, а теперь поглядите, как его слушают!»
— Что, снова республика Чока в сборе? — с улыбкой спросил между тем Матвей Муравьев у Никиты, доканчивавшего записку. — Иных уж не узнать…
— Были мальчики — стали мужи. На войне взрослеют быстро.
— А я, признаться, приятно удивлен, что Артамон свое тогдашнее увлечение не бросил, — заметил Александр Николаевич. — Авось окажется серьезнее, чем можно подумать. Ничего, он малый славный, честный… отполируется еще. Болтлив немного… весь в отца, тот, бывало, врал без просыпу.
— Не злословь, Саша, нехорошо за глаза.
— Матвей — добрая душа. А свитская карьера все-таки многих портит.
— Так это Захара Матвеича сын? — спросил кто-то из-за плеча. — То-то я гляжу и думаю, на кого похож…
Артамон, словно догадавшись, что говорят о нем, подошел к друзьям.
— Что, дети мои? Вспоминаете былые каверзы? Ты, Александр Николаевич, за масонов не сердись, я не со зла… да и не я один, вон и Матвей со мной трунил. А ты, Serge, отроду смеялся надо всеми без разбору, тебе и Чока смешна казалась! А я же вот не обижаюсь…
— Что такое Чока? — спросил кто-то.
— А это мои любезные родственники, вот эти молодцы, еще будучи в университете, придумали себе игру — бежать на остров Чока, сиречь на Сахалин, и там основать вольную республику, — смеясь, ответил Сергей Муравьев. — Впрочем, так до сих пор и не бежали.
— И здесь дел немало.
— Благословенна страна, где дети хотя бы играют в республику.
— За неимением гербовой… Однако ж дети выросли, а великих перемен покуда не вижу.
Артамон меж тем взволнованно обводил их взглядом, ища самого добродушного, и весь подавался вперед, как гончая собака, — видно, хотел что-то сказать, но никак не мог. Наконец он решился и воскликнул:
— Послушайте, братцы… дайте и мне какое-нибудь поручение! Говорить противу злоупотреблений и вообще… Ведь это же черт знает как славно, что вы делаете. Давно пора расшевелить…
— Гм… а как ты сам для себя это понимаешь? — лукаво поинтересовался Никита.
— Я, признаться, покуда еще не все понимаю, — честно ответил Артамон. — Но вы правы, совершенно правы! Я и сам порассказать бы мог, господа… ведь иные люнет от барбета не отличат, а туда же — в чины, потому что, глядишь, сват или брат. Я, господа, понимаю, что я сам шурин Канкрина, а потому мне неловко говорить, — поспешно добавил он.
— Люнет, барбет — это всё хорошо… однако ж — и только?
— Чего же больше?
— А какого ты мнения о конституционной форме правления? — строго спросил Александр Николаевич, словно экзаменовал кадета.