Вера Алексеевна была не оцененная красавица, во всяком случае, не из тех, что привлекают общее внимание с первого взгляда. Но лицо у нее было нежное, милое и тонкое, взгляд больших темных глаз ласковый и внимательный. Самая невысокая из сестер, даже миниатюрная, она напоминала Артамону виденные им во Франции средневековые статуи, с их хрупкими, чуть болезненными формами, удлиненными лицами и вечными удивленными полуулыбками, едва намеченными на губах. Артамона посадили рядом с Верой Алексеевной, и некоторое время он рассматривал ее изящную руку с тонкими синими жилками, прикидывая, с чего бы начать разговор. Сидеть молча было и глупо и невежливо. Но всякий раз, когда он собирался спросить, бывает ли она в театре и намерена ли кататься в этом сезоне на коньках, Вера Алексеевна, явно пытаясь приободрить соседа, слегка улыбалась, и у Артамона слова безнадежно замирали на губах. Сидеть рядом с этим хрупким и красивым существом и не говорить ни слова было мучительно, но еще мучительнее было думать, что он может сказать глупость и опозориться. Разговор с ней требовал какого-то особенного начала, вместо пошлых слов о театрах и погоде. Артамон уже совсем собрался спросить: «Что вы читали нынче?» — но вовремя спохватился, что это вопрос тоже пошлый, фатовской, который обыкновенно задают мужчины, желающие щегольнуть умом. «А вдруг она назовет что-нибудь этакое, о чем я и не слышал? Выйдет конфуз…»
— Я, ваше пр-во, не устаю удивляться на варварство некоторых наших обычаев, — говорил между тем Никита, обращаясь как будто к хозяину дома, но имея в виду явно молодежь, которая слушала его, навострив уши. — Разворачиваешь с утра газету и читаешь: «Отпускается в услужение малый лет 17, там же даются в аренду мебели». Каково! Воистину, нет пределов низости скудоумного человека, а в нашем отечестве всякая низость достигает еще какой-то особой изощренности… Браним мы американцев, но и они, кажется, не додумались до того, чтоб низводить своих рабов даже не до уровня скота, а до уровня неодушевленных «мебелей».
— Рассказывают, при дворе однажды персидский посланник пожелал купить двух дам, которые приглянулись ему на бале… хе-хе… — заметил г-н Горяинов. — Отказали! Россия, мол, не Персия…
— Полно врать-то! — оборвала Матрена Ивановна. — Никита Михайлыч дело говорит. Помню, у нас в Вологде был один поручик — как его, Никишин? Никитин? да напомни, Алексей Алексеич! — скудоумен был, это верно, жил на одно жалованье, земли ни пяди. Так он покупал людей по дешевке, обучал да продавал в рекруты. Сам обучал, изволите видеть, пуще собак дрессировал, и маршировке, и барабанному бою, и прочему… страшно, бывало, мимо его двора-то ездить! Сам кричит, аж хрипит со злости…
— Что вы, маменька, о каких-то ужасах, — потупившись, сказала Любинька.
— А! ужасах. Поживи-ка с таким двор об двор — очумеешь. Это вы, Никита Михайлыч, голубчик, верно: кому Бог ума не дал, так вот и живут, прости Господи, беса тешат да соседей попусту беспокоят.
— Есть еще другое всем известное обыкновение, — продолжал Никита, прикусив губу и внимательно взглянув на молодежь, — брать людей во двор, развращать их, воспитывать в лакействе, отучая от полезного труда. И об этом также говорят открыто, не стыдясь. Из землепашцев делают гайдуков, шутов, живые игрушки, надсмотрщиков над своими же братьями-крестьянами… Детей малолетных, часто восьми или девяти лет, поселяют в грязную переднюю, поручая их воспитание людям грубым и жестоким, — вот где настоящие ужасы, ваше пр-во… зато как мы озабочены тем, чтоб, упаси Боже, борзому щенку не отдавили лапу. Стоять, как статуй, с трубкой или стаканом и быть свидетелем отвратительных барских нравов — хорошо воспитание! В Англии, говорят, существует подлинное рабство, возмущающее всех просвещенных людей. Оно заключается в том, что маленьких детей, едва научившихся ползать, отдают в ученики к трубочистам, и дети эти, больные и непоправимо искалеченные, редко доживают до двенадцати лет. Но, по крайности, они делают нужную работу… и все-таки это называется рабством и зверством! Как же следует назвать то, что в обычае у нас? И как воспитается человек, у которого лучшие, самые живые годы ушли на подаванье платка да беганье с трубкой? Уж верно, он не вернется в деревню, чтоб убирать скотину и есть тюрю с квасом — об отце-мужике он будет думать с презрением и стараться только, чтоб поменьше сработать и послаще поесть, имея всегда перед глазами пример своего барина…